Олег Моисеев

Ключ от берлинской квартиры

Памяти дорогой матери, верного, незабвенного друга

КЛЮЧ ОТ БЕРЛИНСКОЙ КВАРТИРЫ

Добро вспомянется, лихо не забудется

Ни одному литератору не угнаться за жизнью, — столько в ней диковинных и порой фантастических поворотов человеческих судеб, событий и неожиданностей.

Как стремительная горная река, мчащаяся в долины, круша все на своем пути, жизнь жестоко била Николая Кюнга. Но даже эти невзгоды не сломили упорного советского человека.

Это повесть о школьном учителе, коммунисте, председателе секции бывших военнопленных Советского комитета ветеранов войны, настоящем человеке.

* * *

В подмосковном поселке Щербинка на тихой улочке стоит белый домик. Сложен он в «четыре руки» преподавателями местной восьмилетней школы Николаем Федоровичем Кюнгом и его женой.

В одной из трех комнат этого дома я обратил внимание на удивительную вещь: рядом с книжным шкафом висит на стене малиновая подушечка, какие обычно употребляют женщины для иголок. На ней белым шелком вышито «Meine Liebe» [1] и приколот дверной ключ необычной формы. Увидев мой вопросительный взгляд, Николай Федорович пояснил:

— Ключ от берлинской квартиры. Мне он дорог, может быть, больше, нежели русскому полководцу, получившему ключ от столицы Германии в 1760 году: корпусному генералу Чернышеву его подносили побежденные, а мне — друг-немец. Этот ключ для меня тоже награда, как и орден, который вручили в Кремле за подпольную борьбу в Бухенвальде, или медаль, которой меня удостоило правительство ГДР. А подушку вышивала Лизелотта, супруга Роберта Зиверта.

Носильщик на аэродроме

На аэродром Шенефельд самолет прибыл точно, секунда в секунду. После обычных таможенных формальностей носильщики взяли вещи прибывших и понесли их через аэровокзал к стоянке автобусов и такси. Чемодан Кюнга оказался у рослого носильщика в темно-синей фуражке с лаковым козырьком.

Что-то знакомое показалось в нем. И веснушчатое лицо, и кустистые рыжие брови. Сейчас они были уже наполовину седые. Но Кюнгу подумалось, что видел он их когда-то именно рыжими. Человек чуть-чуть припадал на левую ногу, почти незаметно для взора.

Оплатив услугу носильщика, Кюнг предложил ему закурить. «О, руссише сигаретен!» — воскликнул носильщик. И все сразу встало на свое место. Измокшая папироска «Беломор», завалявшаяся в нагрудном кармане и сломанная пополам, и умирающий под порывом ветра огонек зажигалки, и горько-сладкая затяжка прелым табаком. Что может быть стремительнее человеческой мысли? Менее чем за полчаса, пока ехал Кюнг от Шенефельда до отеля в Берлине, ему очень многое вспомнилось. И Кюнг пожалел, что не успел пожать носильщику руку. А было за что.

Впрочем, может быть, и хорошо, что так быстро хлопнула дверца и автомашина тотчас рванулась с места. Кто знает, как отнесся бы к словам Кюнга носильщик? Возможно, с опасением. А это было бы огорчительно. Нет, он ничего не имел против этого человека в фуражке с высокой тульей и лаковым козырьком.

…Все это уже давно позади. И оборона валов Брестской крепости, где бывший учитель, (призванный еще до войны в армию и ставший замполитом полковой школы, бок о бок с курсантами сражался до последнего патрона. И густые леса, по которым с уцелевшими товарищами пробирался на восток, к своим. И радостная встреча с ними.

А вот он уже комиссар артбатареи, которая под Лоевом обороняет позицию от неприятельских танков. И прикрывший носовым платком рану в груди командир. И платок, ставший красным, как знамя. И люди, вместе с ним, Кюнгом, раненным в ногу, вытаскивающие на себе два орудия. И кони, честно отслужившие свою службу на бранном поле. Все позади.

И снова леса. Тишина осенних лесов в первый год Великой Отечественной войны. Вдали глухие раскаты: то ли гром, то ли залпы пушек, то ли морской прибой у Ялтинской набережной. Но это тоже позади.

Закапывают орудия, загнав в стволы дышла, унося с собой в подсумках снятые прицелы и оглядываясь на кресты, поставленные на месте захоронения орудий. Может быть, потом, да не «может быть», а наверняка (как только посмела возникнуть предательская мысль: «может быть»), да-да, непременно по этим приметным следам наши найдут пушки.

А вот у леса на проселочную дорогу неожиданно выкатывается из-за поворота тупорылый грузовик, полный немецких солдат. Скрежещут тормоза. Сидящий в кабине приказывает двоим гренадерам отконвоировать до сборного пункта четырех безоружных, изголодавшихся артиллеристов. Кюнг бредет позади. Гитлеровец замыкает колонну.

Кюнг шарит в карманах своей отсыревшей от дождей гимнастерки. Он вынимает прелую сломанную пополам папиросу «Беломор». «О, руссише сигаретен!» — с неповторимой интонацией произносит гренадер и тянется к раскрытой ладони пленного. Но, к удивлению, берет лишь половинку. Огонек зажигалки вспыхивает перед лицом и мечется от ветра, но Николай Федорович успевает закурить. Так он бредет в плен…

Интересно, понял бы носильщик, как двадцать лет назад у одного русского пленного возбудил уверенность, что не все, кто шел против нас,- палачи и душегубы?

— Ваша гостиница, — произносит шофер, останавливая машину у дома близ здания советского посольства на Тельман-плац.

— Аллес ист форан, — все еще впереди,- неожиданно слышит шофер голос машинально расплачивающегося пассажира. И сидящему за рулем кажется, что фраза эта произнесена без всякого смысла, ни с того, ни с сего.

Откуда берлинскому водителю знать ход мыслей московского гостя?

Ария князя

В Большом театре давали «Князя Игоря». Николай Федорович Кюнг этой оперы дотоле в Москве не слышал. После войны он приехал по делам в столицу и вот попал в театр.

Все отошло на задний план. Музыка заполнила сознание зрителя. Перед глазами развертываются картины одна красочнее другой: половецкий лагерь, ханские танцовщицы, профиль луны с волчьим оскалом резко освещает палатку, из которой выходит Игорь.

О дайте, дайте мне свободу!

Я свой позор сумею искупить!

Звучит голос певца. Кюнг прикрывает веки. Музыка будто бы издалека доносится до него, и сквозь закрытые веки он видит колючую проволоку лагеря Якобшталь, мечущихся в горячке сыпнотифозных узников, себя самого в их числе и точно такую же ощерившуюся пасть луны.

Сколько их выжило тогда из многих тысяч? Сотни или только десятки? А потом лагерь в Бельгии, в провинции Лимбург, ежедневная двенадцатичасовая работа в угольных забоях.

вернуться

[1] Моя любовь, (немецк.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: