Погоняя каурую лошаденку, он торопливо, как бы боясь, что не успеет, рассказывал о восстановлении после войны своего колхоза, о том, как нынче хорош урожай, о двух земляках, ставших Героями Советского Союза.
— Тут кругом нас война бушевала,- говорил он,- страсти-то навидались. И люди, и природа-голубушка понатерпелись. Гляди-кось,- он протянул кнутовище в сторону, и я увидел недалеко от дороги четыре дуба, неуклюже срезанные почти под самый корень и здесь же лежавшие на земле, а между ними, высоко закинув в вечернее небо свою пышную крону, непреклонно стояла стройная сосна, строгая и прекрасная в синеющих сумерках. Одна из ее больших толстых ветвей была надломлена и висела, как подбитая рука.
— Дубы-то сосенку спасли,- произнес мой возница. И тут я вспомнил все, поспешно соскочил с подводы, подбежал к сосне и приник к ней, как к матери, нежданно встреченной после долгих лет разлуки.
Да, конечно же, это то место, та самая сосна. Вот и пуля, засевшая в ее стволе. Вот и воронки от снарядов, обильно заросшие высокой травой.
Старик сошел с подводы вслед за мной, осмотрел сосну, пощупал зачем-то пальцем, затем вытащил из кармана брюк огромный складной нож, раскрыл его, вложил лезвие с такой осторожностью и нежностью в то место, куда вошла пуля, как будто это было не дерево, а нечто более живое. Из отверстия показалась крупная, янтарная, душистая слеза.
— Вот она пулька-то, — произнес он и подал мне. — Возьми на память. Гитлерская?
— Да, дед, фашистская, — ответил я, медленно возвращаясь к подводе.
…Леша Худин и Вася Прозоров с друзьями по разведвзводу в ту ночь приволокли на НП полка «языка». НП находился в лесу. Командир полка со своей штабной оперативной группой лежали каждый в своем ровике. Не поднять головы. С ревом и свистом пролетали над нами тяжелые снаряды, с глухим хриплым поем рвались мины, татакали автоматы, как швейные машины в портновской.
Допрашивал я пленного, лежа. Рыжий парень с глазами навыкате сидел подле меня на корточках, окруженный возбужденными разведчиками.
Ефрейтор Рихард Краузе, помимо всего прочего, особенно важного для нас в ту ночь, показал, что служил в зондеркоманде авиапехотного полка 2-го авиаполевого корпуса генерала Шлемма. Корпус брошен в бой на Калининщине. Полк носил наименование «Москва». Так впервые узнали мы тогда о существовании у немцев части, название которой было с таким откровенным, наглым бахвальством дано ей Гитлером.
— Их хабе шон ди назе фоль фон дем криг,- сказал пленный,- ляс аллес гейн цум грунде [4].
И только успел он это сказать, как две молнии одна за другой ударили перед моими глазами, я увидел взметнувшиеся вверх дубы, искривленное страданием лицо Васи Прозорова, падающего на меня, и стройную, крепкую сосну, гордо вскинувшую в ночное зимнее небо свою тяжелую крону.
Очнулся в медсанбате. На шинели, которой я был накрыт, лежал лист почтовой бумаги.
— Разведчик Худин для вас оставил, — сказала сестра.
Я прочел:
Почтовый листок с этими наспех написанными строчками я сохранил и по сей день.
В прошлом году, проезжая на машине по дорогам Германской Демократической Республики, я вынужден был остановиться в небольшом хуторке: спустили баллоны.
Пока водитель возился с машиной, я разговорился с пожилым и грузным усатым немцем, который, попыхивая трубкой, рассказал:
— В тридцать пятом году Гитлер сказал: «Дайте мне десять лет сроку, и вы не узнаете Германию». Он был прав. Мы ее не узнали в сорок пятом… Геринг заявил как-то: «Если хоть один вражеский самолет пролетит над Берлином, то я больше не Геринг, а Майер». Но дело в том, что сейчас он даже уже и не Майер. Геббельс же в последнюю пятницу (а он еженедельно по пятницам от восьми до полдевятого вечера выступал по радио) так он в последнюю свою радиопятницу изрек:
«Если мы не проиграем войну, так мы ее выиграем». Ведь всех нас они считали совсем дураками.
— Два моих сына погибли, а третий вот, Рихард, вернулся из русского плена. Я счастлив, что живу в ГДР. Знаете, там, — он неопределенно махнул рукой в сторону,- там снова попахивает горелым. Нет, нам уже надоел этот запах. Вир хабон шон ди назе фоль фон дем Криг. У нас уже нос полон войной.
Он вытащил из бокового кармана куртки бумажник, извлек оттуда фотографию.
Удивленный, увидел я на ней рыжего парня с глазами навыкате.
— Вот он мой сын, который был у вас в плену — Рихард. Снимался до фронта. Сейчас на одном из дрезденских заводов. Отлично работает.
— Мы знакомы с ним,- сказал я, улыбнувшись, — еще под Москвой слышал я от него эти же слова о войне, которые вы произнесли сейчас. Он мой «крестник». Первым в русской армии допрашивал его я: он служил в полку, называвшемся «Москва». Не находите ли вы несколько неудачным это наименование для немецкой части?
— Неужели было такое название? — засуетился усатый Краузе. — Странно. Более чем странно.
…Вспоминая до мельчайших подробностей это, я рассказал все своему вознице, покуда его лошаденка везла нас сквозь потемневший в ранней ночи подмосковный лес.
— Наши дети заслонили собой столицу. Как эти дубы, многие из них полегли. Но сосне стоять! Как это высказался ваш разведчик-то? Москва будет стоять не сосчитать веков? До чего правильные слова!
Помолчав, он добавил:
— А может, и сейчас какие-либо соседушки придумали для своего полка этакое же имя «Москва»? Если так — чудаки, право! На свою ж голову!
— Эх, ты! — и он подстегнул лошаденку.
ГОЛУБЬ МИРА
Загороженный от села березами и кленами, стоит на взгорье дом. Ставили его умные руки. С расписным затейливым коньком, с узорчатыми наличниками, с низкой дверью, он кажется теремом-теремком, перенесенным из русской сказки.
Внизу, под горой, во всю ширь раскинулись колхозные луга. Они тянутся вдаль до широкой зигзагообразной каемки на горизонте. Это Волга синей запятой поворачивает свои воды к Плесу.
Перед избушкой низенький старик с платиновой бородкой клинышком и густыми черными бровями, из-под которых глядят карие моложавые глаза.
— Что, или высоки пороги на ваши ноги? Входите.
Мы заходим в дом. Старик ставит на лавку против печи лукошко, снимает с головы картуз с потускневшим и потрескавшимся лаковым козырьком, открывая редкие седые волосы, начесанные на большой лоб ребячьей челкой. Протягивает маленькую, сухонькую руку.
Минуя небольшую комнатку с верстаком у окна и низким табуретом, которую хозяин называет мастерской, мы проходим в просторную и широкую горницу. На комоде, накрытом вязаной скатеркой,- зеркало в окружении всевозможных фотографических карточек. Фотографии и на стенах. В углу висят старинные часы в резной дубовой оправе. Бой у них хриплый. А под полкой с книгами, у репродуктора, красуются на стене аттестаты и грамоты на русском и многих других языках.
— Дипломов и медалей на всяческих выставках еще с того века много, — произносит старик равнодушно, как будто не о себе, а о постороннем и совершенно чужом ведет рассказ.- Из чистого серебра, а то и с позолотой…
Вот вы интересуетесь географией моей жизни: кто я, откуда, чей? Природные мы ювелиры. Хотя счет наш почище аптечных, но кругом нас серебра-золота, каменьев ценных завсегда видимо-невидимо. А как жили, спросите? Раньше, когда у отца городские скупщики, бывало, про жизнь интересовались, он им завсегда отвечал: «Слава богу, понемногу стал я расширяться — продал дом, купил ворота на ночь запираться».