— Я ни в чем не раскаиваюсь, — сказал он спокойно, веско, упрямо. «В сущности, — мелькнула у него мысль, — рыцарство ужасно старомодная штука, вся эта романтика совсем не в духе национал-социализма». Тем не менее он продолжал: — Мне и в голову не пришло бы из-за этой пошлой болтовни перестать бывать на улице Ферм. — И он решился на смелый ход — разоблачить в Гейдебреге сообщника. — Ведь вы были на улице Ферм, — закончил он, переходя в наступление, — разве вы на моем месте действовали бы иначе?
На одно мгновение Визенеру показалось, будто Гейдебрег возмущен его наглой фамильярностью. Оплошал он? Гейдебрег опять был непроницаем. Белая, Хищная рука с перстнем взяла номер «Парижских новостей», развернула его, безучастные глаза медленно скользнули по строчкам. Затем, все так же мучительно медленно, Гейдебрег положил газету на место.
Неожиданно он встал. Визенер тоже вскочил, с излишней торопливостью.
— Благодарю, — по-военному гаркнул Гейдебрег, отпуская Визенера. Хайль Гитлер.
— Хайль Гитлер, — ответил Визенер. Ошеломленный внезапностью, с какой был прерван разговор, не зная, что и думать, он очутился за дверью.
По пути домой, вспоминая разговор с Гейдебрегом, он говорил себе, что все могло кончиться гораздо хуже. В таких случаях первый натиск страшнее всего. Если Гейдебрег не выставил его за дверь в первом порыве негодования, он и впредь не прогонит его. Если такой человек, как Гейдебрег, начал думать и если он поразмыслит над аргументами Визенера, то дело Визенера выиграно.
Он был доволен собой. Он защищался умело, к тому же совершенно необычным способом, то есть сохраняя порядочность. Он покачивал головой, дивясь тому, что у него хватило храбрости вести себя по-рыцарски. Кто, кто еще поступил бы так на его месте? Теперь, задним числом, он казался себе всадником, скачущим по тонкому льду Боденского озера{48}. Он убедил себя, что судьба к нему благосклонна, и проникся уважением к своему чутью и ловкости.
Оттого что он столь рыцарски выступил в защиту Леа, ему казалось, что она у него в долгу и, значит, очередь за ней выразить ему свое восхищение и тем самым облегчить его тяжелые испытания. Конечно, неприятности предстоят и ей — некоторое время газеты будут трепать ее имя; но что это по сравнению с теми осложнениями, которые навлекла на него привязанность к Леа? Его положение поколеблено, и то, что он выказал себя таким рыцарем, не пойдет ему на пользу.
И все-таки Визенеру было приятно, что он избавлен от необходимости взглянуть ей в лицо. Там, на юге, где она гостит у друзей, она, вероятно, еще не успела узнать об этой ужасной истории. Он заказал телефонный разговор. Это удачно, что он первый расскажет ей и тут же с ней объяснится.
Но все обернулось не так, как он ждал. Впервые за столько лет Визенер почувствовал, что Леа растерялась. Она, всегда умевшая с безошибочной уверенностью найти нужное слово, на этот раз способна была лишь переспросить прерывающимся голосом:
— Что? Я не поняла, — и, когда он кончил, не нашлась, что сказать. Она молчала, и он спросил:
— Ты слушаешь?
— Разговор окончен? — вмешалась телефонистка.
— Мы еще разговариваем, — ответил он, но Леа ничего больше не сказала, говорил только он. Почувствовав, как она взволнована, он спросил, не приехать ли к ней. Но она поспешно ответила «нет» — тихим, сдавленным голосом.
Теперь разговор действительно кончился, он сидел у аппарата, обессиленный, глубоко встревоженный. Его великолепный оптимизм улетучился. Он боялся разговора с Гейдебрегом, а с Леа, думал он, все обойдется. Ему казалось, что он действует искусно, он гордился своим чутьем. И вот что получилось.
Мария доложила, что Гейдебрег просит его к телефону.
— Скажите, что меня нет дома, — быстро ответил он. Она помедлила мгновение, но ничего не возразила.
Долго сидел он один. Потом пошел к Марии. Она продолжала работать, не обращая на него внимания. Ему стало досадно. Почему она ни о чем его не спросит? Почему не поговорит с ним о том, что для него сейчас всего важнее? Как она может так спокойно сидеть и отстукивать на машинке всякую ерунду?
— Бросьте, пожалуйста, — сказал он, — ваша машинка действует мне на нервы. — Она тотчас же перестала писать, но по-прежнему молчала. В конце концов он заговорил первый, подробно рассказал о разговоре с Гейдебрегом, точно воспроизводя отдельные выражения, делая свои замечания. Она внимательно слушала.
— Скажите же что-нибудь, — настаивал он, — помогите мне.
— Боюсь, — откликнулась она наконец, — что дольше так продолжаться не может. Боюсь, что вам придется порвать с улицей Ферм. — Она не смотрела на него, говорила очень сухо, но так, что он не мог не почувствовать ее участия, и это ее «боюсь» тоже было очень теплое. Но как раз ее участие вызвало у него досаду. Мария сидела против него как живое воплощение укора.
— Гейдебрег, по-моему, удивился, что вас нет, — сказала она. — Я обещала, что вы позвоните, как только придете. Нельзя заставлять его долго ждать. — Унылый, безучастный, он опустился на софу. Сегодня утром он с удовольствием думал о предстоящем втором разговоре с Гейдебрегом. А теперь мужество покинуло его.
Раньше чем он пришел к какому-либо решению, явился Рауль.
Юноша был страшно взбудоражен. Его зеленовато-серые глаза потемнели, худощавое лицо было потным и землисто-серым от волнения, он дышал тяжело, как после усиленной физической работы.
— Я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз, — сказал он срывающимся голосом.
— У меня нет секретов от Марии, — недружелюбно ответил Визенер.
— Я хотел бы все-таки поговорить с вами наедине, — упорствовал Рауль.
Визенер повел его в соседнюю комнату — библиотеку — и закрыл стеклянную дверь.
— Вот они, — задыхаясь, выговорил юноша и, вытащив из кармана пачку денег, швырнул ее Визенеру, — я не желаю больше ваших денег. Я возвращаю их вам. — Он так стремительно бросил на стол смятые бумажки, что две из них упали на пол.
— Не потрудишься ли поднять их? — с грозным спокойствием спросил Визенер. Он не мог сосчитать, сколько денег швырнул Рауль, но все же ему было ясно, что тысячи франков здесь нет, и, как ни волновал его вопрос, что еще скажет сын, он все же улыбнулся про себя. Улыбка помогла ему сохранить спокойствие, его серые глаза потемнели, так же как глаза сына.
— И не подумаю поднимать ваши деньги, — дерзко ответил Рауль. Он был в диком возбуждении, он не помнил себя. Прочитав статью — ее прислали ему анонимно, — он с быстротой молнии сообразил, почему Визенер не хочет помочь ему в деле со слетом. Ярость и стыд захлестнули его так, как никогда за всю его восемнадцатилетнюю жизнь. Впервые понял он, что есть люди, которые считают его неполноценным уже в силу его рождения. Смешно, но это так. Он плохо знал национал-социалистские законы, но одно ему теперь ясно: так как среди его шестнадцати предков был один еврей, то в Германии эта капля «нечистой крови» преградила бы ему доступ к высшим постам. Он вспомнил читанные им когда-то рассказы об американских неграх, мулатах, терцеронах, квартеронах, квинтеронах{49}, правнуки которых еще считались париями. Подобной расовой арифметикой занимались сейчас немцы. Он, Рауль де Шасефьер, — пария, метис, halfcast;[13] со сладострастной яростью он припоминал все унизительные обозначения, какие ему когда-либо случалось слышать.
Рауль обладал острым умом. Он так же хорошо, как всякий логически мыслящий человек, мог доказать всю бессмыслицу «расовой теории», всю несостоятельность ее основных положений и всю невозможность строить на таких теориях, будь они даже верны, какие бы то ни было практические выводы; больше того, он прекрасно умел высмеивать их самым ироническим образом. Родословную человека труднее установить, чем родословную собаки или лошади, ибо когда дело касается человека, то тут не скажешь с такой же уверенностью, кто кого покрыл, и при установлении отцовства приходится в девятистах девяноста девяти случаях из тысячи полагаться на показание матери, о чем с чарующей наивностью говорит уже Гомер устами своих благородных героев, когда они рассказывают о своих отцах{50}. Неистовый гнев заглушил в нем, однако, всякую способность рассуждать. Справедливо или несправедливо, но он запятнан, множество людей не считают его полноценным человеком; фундамент, на котором покоилась юношеская вера Рауля в самого себя, рухнул.