— Не кричите, пожалуйста, дорогой Гейльбрун, — сказал Гингольд с злобной усмешкой. — Я вполне хорошо слышу, а от силы звука тот или иной аргумент не становится сильнее.
Но он почувствовал справедливость сказанного Гейльбруном и понял, что эта голландская история была неудачным стартом; она сразу завела его в тупик, надо найти что-нибудь получше. Гингольд взглянул на часы; сегодня пятница, день идет к концу, близится канун субботы, скоро начнется богослужение. Он рад, что есть предлог перед самим собой и перед Гейльбруном прервать беседу.
Он поехал в синагогу, на поддержание которой жертвовал значительные суммы. С благочестивым пылом присоединился к молитве и пению, славя субботу. «Выйди, о мой возлюбленный, навстречу невесте, дай увидеть мне лик твой, о суббота», — пел и молился он.
Суббота избавляла от глупых и мелочных будничных забот и от подлости, без которой в будни не обойдешься.
Он отправился домой, он возложил руку на темя каждою из своих чад, он благословил их, пожелал, чтобы они уподобились Менассии и Эфраиму, Рахили и Лие{84}, он наслаждался огнями субботних свечей, произносил предписанные слова восхваления над вином и субботним хлебом и радовался мысли, что целых двадцать четыре часа можно быть независимым и честным человеком, спокойным за себя, за свой мир, за своего бога, справедливым и благословенным.
14. Есть новости из Африки?
Густав Лейзеганг рапортовал Визенеру о своих переговорах с Гингольдом. Он оказал легкий нажим на издателя Гингольда, докладывал он.
— Я полагаю, — сдерживая нетерпение, сказал Визенер, — что не помешало бы нажать посильнее.
— Весь к вашим услугам, — ответил Лейзеганг.
Позднее Визенер пожалел о своей директиве. Шеф агентства по сбору объявлений Гельгауз и K° был испытанным человеком и знал свое дело лучше, чем его хозяева. Он сам понимал, когда уместен пряник, а когда кнут. Зачем же было давать ему это излишнее указание, смахивающее на замаскированный выговор?
Сделал он это потому, что разговоры Шпицци о затяжном характере его, Визенера, затей не давали ему покоя. Впрочем, они ни к чему не привели. Гейдебрег не обращает внимания на науськивания Шпицци, он выражает готовность запастись терпением и подождать, пока метод Визенера даст свои плоды. Но при мысли о Шпицци Визенера покидает всякое благоразумие, он задыхается от ненависти. О, этот Шпицци. Он буквально шагает по трупам. Он держится на фундаменте из трупов. Он, можно сказать, сидит на трупах. Трупный запах сопутствует единомышленникам Визенера, и обычно это мало трогает его. Когда же речь идет о Шпицци, Визенера тошнит от этих духов.
Однако досада его по поводу промаха с Лейзегангом быстро улетучилась. Ему хорошо жилось в эти прекрасные дни начала июня, все складывалось отлично. Отношения с Леа наладились. В Гейдебреге он уверен: Бегемот был теперь частым гостем на улице Ферм, неприятный инцидент с «ПН» забыт. Правда, когда Визенер думал об истории с Раулем, ему становилось не по себе, и порой его охватывала легкая тревога, как бы до Леа не дошли слухи о его плане подвести мину под «ПН». Но откуда ей услышать об этом? Если что-нибудь и дойдет до нее, то только в виде неопределенных разговоров: он будет нагло и убедительно отрицать свое участие в этом деле. Нет, все складывается отлично, лучшего и желать нельзя.
Он мог даже позволить себе теперь несколько пренебречь обязанностями журналиста и политического деятеля и безраздельно посвятить себя литературной работе. Весь досуг он отдавал своему «Бомарше». Чем больше он углублялся в материал, тем сильнее ему нравился этот Бомарше, его легкомыслие, изворотливость, талант, его произведения, его беспринципность, его адвокатская сущность и баснословное везение этого человека, которому всегда удавалось выступать защитником дела, вознесенного затем потомками на высоту. Бомарше, каким изобразил его Визенер в своей книге, мог стать на защиту абсолютной монархии с таким же успехом, как и на защиту прав человека и гражданина: удача сделала его глашатаем революции. Да, Пьер-Огюстен-Карон де Бомарше пришелся по душе Эриху Визенеру. С каким наслаждением он сам стал бы Бомарше своей эпохи. Он работал над книгой с любовью, внося в нее ироническую нотку, чтобы не слишком уж выпячивало его восхищение этим человеком.
Единственное, что нарушало радость этой работы, было поведение Марии Гегнер. Она все больше и больше чуждалась его. Мария была образцовой секретаршей; она принимала живое участие в его работе, ее замечания по тому или иному поводу показывали, как хорошо она понимает, что он хочет сказать. Но ему не удавалось вырвать у нее ни одного слова, которое выходило бы за рамки ее обязанностей.
Умная Мария, хорошо изучившая Визенера, острее, чем раньше, замечала те его свойства, которые ее отталкивали. Осознала она свою неприязнь к Визенеру в ту минуту, когда он дал пощечину Раулю. Но этому последнему поводу предшествовало множество других. Иллюзии Марии в отношении Визенера рассеивались медленно, но теперь они рассеялись окончательно. Ловкость, с которой Визенер восторжествовал над затруднениями последнего времени, его самозабвенная, плодотворная работа над книгой не могли затемнить ясного представления Марии о его подлинной сущности. Точно так же как цепь внешних побед нацистов не затемняла перед Марией картину внутренней гнилостности их режима, так и внешний блеск Визенера и его большая работа над книгой не заслоняли перед ней картины его растущего внутреннего разложения. Она негодовала на себя за то, что столько лет смотрела на этого человека снизу вверх; теперь она видела его насквозь и он вызывал в ней все более злое чувство, никто лучше ее не знал, насколько он двоедушен.
Порой она подумывала, не уйти ли ей от Визенера. Но за что взяться? В Берлине она легко нашла бы работу, но она не хотела возвращаться туда. Она боялась увидеть собственными глазами, как осуществлялась программа нацистов в третьей империи. Уже то, что она видела и слышала отсюда, издалека, было ей противно, и она страшилась отвращения, которое неминуемо вызвала бы в ней подлинная действительность рейха.
Так она и оставалась у Визенера, но не скрывала разочарования, возраставшего с каждым днем. Его, упоенного победой и успешно подвигавшейся работой, слегка угнетало, что человек из его окружения, и такой близкий человек, сомневается в нем. Он поборол даже возмущение Леа, а что же напало на Марию, почему она ускользает от него? Визенер делал все, чтобы вновь завоевать ее. Но Мария замыкалась в себе и на его дружелюбные вопросы, что же, в сущности, произошло и кто из них переменился, он или она, отвечала немым, злым отпором.
Однажды за обедом на улице Ферм — их было пятеро за столом, и Леа разговаривала с кем-то посторонним, — Гейдебрег задал Визенеру свой любимый вопрос: «Есть новости из Африки?» Визенер, обеспокоенный тем, что Леа услышит и догадается, о чем речь, ответил уклончиво. Но Гейдебрег с досадной настойчивостью продолжал все о том же. Он, конечно, не называл имен и пользовался конспиративным жаргоном. Визенер с тревожным чувством заметил, что Леа насторожилась. Она вообще была необыкновенно догадлива; вполне возможно, что она поняла, о чем речь.
Но когда гости ушли и Визенер остался наедине с Леа, она держала себя как обычно. Она, безусловно, ничего не слышала. В этой истории он проявляет слишком большую пугливость и чувствительность. Напрасно он тревожится. Если Леа и слышала глупые разговоры Гейдебрега, то она не поняла их. Гейдебрег выражался очень туманно. «Крупная охота требует долгих приготовлений» — это было самое рискованное из всего, что он сказал: почему, в самом деле, непременно отнести это к «ПН»?
Визенер ошибся. Леа слышала, Леа догадывалась и опасалась, что догадка ее верна. Еще до сих пор, когда Гейдебрег сидел рядом, от него веяло на нее какой-то жутью, которая втайне притягивала ее. Поэтому она чуяла что-то за его словами, и выражение «крупная охота» не давало ей покоя.