Я так разволновался, что допустил непозволительную расточительность: отшвырнул недокуренную самокрутку, да еще и растер ногой. Обычно я заботливо сохранял каждый чинарик, потому что из трех-четырех бычков можно потом свернуть целую цигарку. А тут я раздавил горящую самокрутку каблуком и поспешил дальше, в волсовет.
К счастью, уполномоченный милиции, он же командир «ястребков», был в своем кабинете один; он что-то писал, даже не сняв винтовку с плеча.
Еще не успев толком поздороваться, я стал излагать ему свой замысел: пойти в лес и отомстить за Нору. В одиночку, вот именно. Если понадобится, даже вступить в банду. Я бы все выяснил и сообщил нашим, а тогда не страшно и погибнуть.
Что-то в этом роде я говорил ему, взахлеб, не умолкая, стараясь убедить. Жена уполномоченного одно время жила в городе по соседству со мной, и как-то раз я, по старому знакомству, раздобыл для нее уксусную эссенцию и краску для шерсти. Тогда я познакомился и с ее мужем, ужинал за одним столом. В другой раз, в городе, я вышел однажды из такой двери, у которой и он ждал своей очереди, и мы поздоровались. Так что знакомы мы были, хотя и поверхностно. Но кто знает, что могла ему наговорить обо мне жена или кто-нибудь другой.
Он спросил меня в упор, без обиняков:
— Ты любил Нору?
На такой прямой вопрос я ответить не смог и замялся:
— Не знаю…
— Как же так? Собираешься мстить за нее, пожертвовать жизнью и не знаешь — любил ли.
Я опустил глаза и пробормотал:
— Спать я с нею не спал…
Он хмурно усмехнулся.
— А без спанья, по-твоему, любви быть не может?
Я снова замялся:
— Не знаю…
— Так почему же ты хочешь отомстить за Нору: потому, что любил или потому, что не любил?
— Потому… да потому, что она была… луч света в темном царстве.
Уполномоченный милиции прочитал, наверное, меньше книг, чем я. Он встал и положил руку мне на лоб.
— Жара вроде нет… — а потом сочувственно, по-человечески спросил: — Похмелье?
Я и тут ничего не ответил. Сидел, как medinis žmogus, деревянный человек, какие бывают у наших соседей литовцев. Он со вздохом открыл шкаф, вынул бутылку и до краев налил самогон в чайный стакан.
— Выпей! Легче не станет, но хоть повеселее.
Я схватил стакан и выпил маленькими глотками, совсем как воду, даже не чувствуя вкуса. Только когда я ставил стакан, у меня на мгновение перехватило дыхание. Ничего. Я закусил мануфактурой, а попросту — понюхал рукав и глупо улыбнулся. Я и сам чувствовал, что глупо, что надо было вернее всего грохнуть кулаком по столу, а вместо этого у меня на глазах выступили слезы, и пришлось согнать лишнюю влагу при помощи того же универсального рукава, которым я только что закусывал.
— Полегчало? — по-отечески спросил милиционер.
Я и тут не ответил, только снова улыбнулся. Дурачок дурачком — что еще может он обо мне подумать?
Он опять вздохнул, встал и повелительно сказал:
— Идем.
Мы прошли по коридору, спустились по лестнице, прошли мимо «ястребка» с винтовкой на плече. Потом он отпер какую-то дверь и доброжелательно сказал:
— Ну, отдыхай. Утро вечера мудренее.
И запер за собой дверь.
Я стал оглядываться, и до меня постепенно дошло, что я один-одинешенек нахожусь не где-нибудь, а в восьмиместной камере; по крайней мере, нары в ней были на восемь человек. Я уже решил было поднять шум, но раздумал: на арест все это вовсе не было похоже. Никто меня не обыскивал, рюкзак тоже не отняли. И к тому же я ощутил вдруг такую усталость, что не было сил даже пальцем пошевелить. Да ведь это не камера, а просто номер-люкс в гостинице; никакого сравнения с фрицевскими или бандитскими землянками, где приходилось сидеть, не зная, доживешь ли до зари. Если до сих пор от самогона у меня только пекло в животе, то сейчас он поднялся до самого чердака, и глаза закрывались сами. Даже не закурив, я улегся на нары и сразу уснул: не зря же сказали мне, что утро вечера мудренее. Последняя мысль была — что, по крайней мере, сегодня я не встречу мамашу Саши и Норы, — и, надо сознаться, мысль эта меня обрадовала…
…Кто-то сильно тряс меня за плечо:
— Уснул, что ли? Тут не гостиница, тут работать надо!
То был кривошеий. Я пришел в себя. Было не время для воспоминаний: предстояло всю ночь работать. Но это меня больше не пугало. Чефирь разогнал сон, хотя в мускулах ощущалась еще расслабляющая легкость. Ничего, надо только раскачаться, и горькое зелье утроит силы. Лишь бы назавтра мотор в груди не стал давать перебои — тогда будет скверно.
Поднялась и Гундега.
Кривошеий сказал ей:
— А ты давай-ка домой, набегалась за день, как бешеная собака. Мы втроем управимся.
— Управимся, — подтвердил я, а Дзидра, как обычно, промолчала.
Бывшая дижкаульская Гундега, уж не знаю, как ее теперь звали, повернулась, чтобы уйти, но остановилась и обратилась к нам с Дзидрой:
— Уже заранее — большое спасибо за то, что выручили в трудную минуту. А все-таки хочется из интереса спросить: вас привели сюда убеждения или что-то другое?
Я по-военному щелкнул каблуками.
— Глубочайшее и искреннейшее убеждение в том, что уборка картофеля — самая дрянная работа на свете и что назавтра я буду от нее избавлен.
Она усмехнулась:
— Что ж, и такое убеждение годится. Завтра сможете спать у меня дома хоть до вечера.
В дверях она снова обернулась:
— Уважаю убежденных людей.
Вскоре кривошеий задал нам работу — на сортировке высушенного зерна. Там было штук восемь воронок, и из каждой сыпалось другое зерно: из первой — самое тяжелое, из последней — легкое, одна полова, только скот кормить. Моя обязанность была — заменять полные мешки пустыми так, чтобы ни зернышка не просыпалось на пол, а потом, когда Дзидра завяжет мешок, уложить его — каждый сорт в отдельный штабель. В действительности, пока я оттаскивал полный мешок, Дзидра натягивала на башмак триера пустой и только после этого завязывала полный; бечевку ока держала в зубах. Разогнуть спину было некогда. Мешки из-под двух последних воронок — или башмаков, или сапог, кто как их называет, — были легкие, словно набитые пухом, зато из-под двух первых — будто налиты свинцом. Руки сразу чувствовали, когда нужно было подкинуть такой пятерик, чтобы уложить в штабель. Хорошо, что я, выпив чефиря, мог справиться сам; пускай уж Дзидра завязывает, достаточно она сегодня пособирала за меня картофель. Когда я устроил перекур, мускулы заныли, напомнила о себе и одеревеневшая спина. Но тут дядя Янис не знаю, какая у него была фамилия, — вытащил из укромного уголка початую бутылку самогона. Дзидра только пригубила:
— Невкусно. Зачем люди только пьют всякую дрянь: водку, крепкий чай, черный кофе?
Мы не ответили. Да Дзидра, кажется, и не ждала ответа. Похоже, она спрашивала самое себя.
Я, в свою очередь, поинтересовался у кривошеего:
— А что, у вас тут еще гонят это добро?
— Еще как! Если ты исправно выходишь на работу, не воруешь в колхозе свеклу или картошку и дома не устраиваешь больших скандалов, то никто не станет к тебе придираться. Мы тут приспособились по-другому.
— И хорошо течет? — полюбопытствовал я.
— Лучше некуда.
— А зимой?
— Тогда идет картошка со своего полгектара. Я держу одного поросенка, так что у меня остается. Кто кормит одного для себя да еще парочку на рынок — тем, конечно, не хватает. Ну, у таких находится денежка и на казенную.
Наш разговор, видно, показался Дзидре скучным, — она зевнула и поинтересовалась:
— Скоро закончим?
— Еще с полчаса, и бункеру конец. Тогда засыплем зерно заново, и набок.
— Тогда за дело, — поднялся я и направился к башмакам триера — они же сапоги.
— Давай, кузнечики! — крикнул кривошеий нам вдогонку. То ли он выпил еще до нас, то ли плохо держал, но чувствовалось, что он уже в градусе.
Вообще-то не бог весть как разумно — на крепкий чай добавлять сивуху. Тяжелый самогонный хмель схватился с легким чефирьным кейфом, словно циклон с антициклоном, и грозил его осилить. Хорошо, что работать и в самом деле пришлось не более часа, а еще лучше — что хмельной фронт достиг мозговых клеток в тот самый миг, когда сортировка остановилась. Я успел еще забросить на штабель последний пятерик, потом в глазах запрыгали красные огоньки, и я свалился.