Я протянул продавщице десятку — то были еще старые деньги, — взял бутылки и небрежно заявил:
— Мелочь не надо. Только карманы рвет.
А девчонки передо мной пересчитывали каждую копейку! Множество глаз уставилось на меня: и удивленных, и сердитых, в том числе глаза преподавателя, групоргши, Дзидры и мало ли еще чьи.
Ну, пускай глазеют, если человека не видали. Жалко, что ли?
Одну бутылку я сунул в карман синего эстонского плаща, расстегнул его, за ним — пиджак и пряжкой от ремня открыл вторую бутылку, успев на лету подхватить в ладонь металлическую пробку. Нельзя же сорить на пол!
Тут уж окаменели все. Они открывали лимонад при помощи колец или о край ящика, а такого циркового номера никто из них, наверное, не видал. Можно было бы, конечно, открыть бутылку и зубами, но тогда во рту остался бы железный привкус, а я его не люблю. Я уже поднял бутылку, чтобы поднести горлышко к губам, как вдруг заметил, что из конца очереди на меня смотрит Дзидра, и тут же, не задумываясь, протянул бутылку ей:
— Прошу!
В магазине стояла мертвая тишина, в которой мое «прошу» раскатилось как удар грома. Дзидра нерешительно взяла бутылку, девчонки стали перешептываться, я под шумок открыл вторую и осушил, не отнимая от губ, потому что пить мне и в самом деле хотелось.
Дзидра отпила из своей бутылки от силы пятую часть; сразу было видно, что пить из горлышка она не умеет. Тут к нам подошла групоргша и неуверенно — от смущения, наверное, — объявила:
— Употреблять алкогольные напитки студентам не рекомендуется.
— А это и не алкоголь, — улыбнулась Дзидра. — Это портер.
Я не расслышал, что ответила групоргша, потому что улыбка Дзидры показалась мне до боли знакомой. Только никак не вспомнить было, где же я раньше встречал девушку. Так я и стоял, задумавшись, пока Дзидра не протянула мне посуду, где оставалось еще больше половины:
— Пей, и поедем. Мне больше неохота.
Где же и когда я встречал ее? А она меня тоже знает? Предупредила, что впереди по дороге попадется магазин, — выходит, она из этих мест. А значит, могла запомнить меня с тех времен, когда, вскоре после войны, я шатался в этих краях; могла заприметить, когда я мешочничал, или же…
…Или же лучше сказать Нориным брату и матери, что я поленился пройти лишний десяток километров, чтобы передать ей гостинцы, что я испугался, как заяц, потому что в лесу, где мне пришлось бы пробираться, шла перестрелка. Пусть уж они сами позаботятся вручить Норе узелок, что лежит сейчас в моем рюкзаке. Тем более, что ничего срочного там нет. Саша посылал сестре книги, без них пионервожатой Норе уж, конечно, никак невозможно было обойтись, — стишки, вернее всего, а также общую тетрадь для дневника и еще, наверное, какой-нибудь крем для лица или шампунь для волос, того сорта, каким торговали старухи на толкучке. Когда немцы в дни разгрома распахнули двери своих складов, люди хватали что под руку попало, а потом пытались ненужное барахло обменять или продать на базаре. А содержимое узелка Нориной матери я знал точно, потому что сам помогал собирать его: две пары белых бумажных носков домашней вязки, белые теннисные туфли и две коробки зубного порошка, чтобы содержать их в чистоте. Белые тенниски, по убеждению Нориной матери, были самой подходящей обувью для деревенской грязи и пыли. Стоило бы посмеяться, не будь так погано на душе.
Ну, зачем Нору понесло в деревню? Подышать свежим воздухом — у нее, видите ли, с малых лет слабые легкие, попить парного молочка… А теперь она с петлей на горле дышит запахом черемухи и запивает бабьими ухмылками, если только эксперт или другое должностное лицо не успели еще выпростать ее из белого сугроба.
Саша безуспешно пытался доказать своим женщинам, что в деревне еще неспокойно, что в лесах полно бандитов. Он даже меня позвал на помощь, чтобы убедить их. Ничего не помогло.
— Норочка ведь не станет там заниматься политикой, она будет учить деток петь, танцевать, ставить спектакли…
Комедия, да и только — если бы она не обернулась трагедией.
Да, и на Норе ведь была та самая черная комбинация, которую мы с Сашей подарили ей к шестнадцатилетию. Недаром она была похожа на черную, не ко времени созревшую на белой черемухе ягоду.
Раздобыть такую вещь в те времена было не просто. Хорошо, что в порту работали свои ребята. И они достали полный комплект: черную шелковую комбинацию, такие же чулки и духи; все это было украшено то ли подлинным, то ли поддельным «Made in USA». Я отдал за это добро последний кусок сала, справедливо рассудив, что картошку можно есть и просто так, с солью. Саша обещал рассчитаться со мной, но сделать это парню будет трудно. И, в конце концов, разве я не мог поздравить Нору от себя? Так что у нас получилось два шикарных подарка: он, как брат, преподнес бельишко, а я — чулки и духи.
Нора не могла нарадоваться, не зря Саша шепнул мне, что у сестренки с бельем совсем труба дело, после стирки и не понять, с какого конца приниматься латать и штопать. А чулок нет не то что шелковых, но и бумажных — только шерстяные, на зиму.
Зато их мамаша, увидев наши подарки, в голос заревела. Черное белье, мол, носят только непотребные девицы, шелковые же чулки кавалеры дарят своим шлюхам за проведенную вместе ночь.
Для нас с Сашей это было, как открытие Америки, и я стал уже сожалеть об отданном сале, в особенности когда поглядел на праздничный стол, накрытый более чем скромно. Нора тоже сперва растерялась, но потом обняла мамашу, стала к ней ластиться и успокаивать, и говорить, что зря она на нас накинулась. Откуда нам знать такие тонкости? Мы ведь от всей души и с наилучшими намерениями. Под платьем никто все равно не увидит, какого цвета у нее комбинация. К тому же соседка, мадам Элсинь, тоже носит черные чулки.
— У нее траур, — отвечала Норина мать сквозь слезы. — Ее муж погиб на войне, два сына пропали без вести, и она решила не снимать траур до самой смерти.
— Нашего папу тоже убили немцы. Почему я не могу носить траур? А духов у меня никогда еще не было. Это первые духи в моей жизни!
— У отца был одеколон. Он и тебе частенько разрешал подушиться.
— Он держал одеколон под замком и доставал только, если случалось порезаться бритвой. А это бывало редко…
Так или иначе, Нора в конце концов утихомирила свою мать, а когда из духовки извлекли подрумянившуюся курицу и на столе появилась пара бутылок яблочного вина, я сразу позабыл о том, что дома не осталось ни кусочка сала.
В тот день Нора впервые в жизни узнала, как пахнут духи. Меня она тоже слегка надушила, прикоснувшись кончиком указательного пальца к рубашке. Ничего особенного я не ощутил. И стал вспоминать, когда же я сам понюхал духи в первый раз.
Дома у нас раньше держали одеколон, но мне он не нравился. Отец с матерью душились им, когда собирались в гости. Духи у нас никто не покупал, они были не по карману.
Пожалуй, впервые я вволю нанюхался духов первой военной осенью. Три перепившихся шуцмана в развалинах пустили по кругу Ханеле, которой из-за матери приходилось носить желтую звезду. Отец ее был поляк, он пропал без вести при обороне города. Кончив свое дело, шуцманы кинули Ханеле маленький флакончик и несколько конфет. Она ела конфеты и плакала, а наши ребята ее утешали:
— Тебя же от этого не убавилось…
— Им это так не пройдет!
— Эй, Ханеле, теперь тебе терять нечего! Живи в развалинах, а мы будем платить тебе больше, чем они…
— Интересно, а что может быть в пузырьке?
Ханеле горевала не так уж долго. Она вылила весь пузырек на камень, а мы молча расселись вокруг, молчали и нюхали, сидели и нюхали, и молчали.
Позже мне не раз приходилось стоять на стреме, пока Ханеле в тех же развалинах валялась с парнями постарше, а потом ела их бутерброды. Сам я для любви тогда еще не созрел.
Вскоре Ханеле увели в гетто и, наверное, убили. Ничего больше о ней слышно не было. Но наши ребята долго ее вспоминали.
Да, в тот раз я нанюхался досыта; что же это был за запах? Горьковатый, совсем как у моих, выменянных на сало духов. На этих, правда, было написано «Made in USA».