— Устраиваешь фейерверки, приглашаешь Монвида в рестораны, можешь выбросить кучу денег! В течение трех-четырех часов распускаешь перья и пыжишься, точно павлин. Как и перед бывшими сокурсниками, стоит лишь кого-нибудь изловить на улице. Арнольд, признайся, ведь ты буквально охотишься за ними, чтобы час-другой поблистать, покрасоваться. Ракеты, Арнольд, сыплются на твою собственную крышу, как ты не понимаешь?

— А тебе хотелось бы видеть меня одного на шоссе, совсем одного в этом железном ящике? Не выйдет, Нортопо, у меня есть Увис. Он мой единственный друг, ему принадлежит все, когда-нибудь все перейдет к нему…

— Вспомни, как однажды ночью он плакал и просил простокваши… Ты всю кровать его обложил часами, а он просил простокваши, и как назло простокваши в тот момент не оказалось дома, ты таскал ему склянки, флажки, будильники, пластмассовые автомобили, плюшевого мишку с оторванным ухом, ему же в тот момент хотелось простокваши… А ты тут разглагольствуешь — «все перейдет к нему»… Возможно, перейдет, но вспомни просто квашу!

— Знаешь, довольно!

— Да, Арнольд, может, так будет лучше. Скоро уже Рига, а что скажут твои заимодавцы, если ты разобьешь «Жигули»? Ведь ты всего два месяца как за рулем, помни об этом…

— Больше ни о чем не желаю помнить!

— Ответь мне только: кем ты будешь в Риге?

— Посмотрим, когда поднимусь в квартиру, переступлю порог, тогда и решим. Смотря по тому, кто окажется дома. Арика или Увис, все зависит от этого…

— А сейчас обгони-ка этот вонючий драндулет, гляди, все стекла тебе задымил!

— Нортопо, я не намерен с тобой состязаться в бешеной гонке, этим занимайся в своем черепахоподобном экипаже на полигоне, где за тобой следят сотни глаз телекамер и тысячи присосок-щупалец на выбритом затылке… А сейчас катись из моих «Жигулей»!

— Хочешь обучить Увиса самоконтролю и самоанализу? Зачем?

— Приближаемся к Риге, время расставаться. Ты был не слишком любезен со мной, Нортопо. Я не могу сосредоточиться, прости меня, не могу… Отец… Сам понимаешь, мой бедный отец…

— А как же песенка о счастье, Арнольд?.. Помнишь, какую шутку выкинул Увис с керосином?.. Набрал полный рот и как дунет на зажженную спичку, чуть не остался без глаз. Где он всего этого набрался? Это ты, Арнольд, задурил ему голову всякими фокусниками, канатоходцами. Канат он, слава богу, пока еще с балкона на балкон не перебрасывал, а вот ресницы и брови опалил основательно, и откуда у него такая страсть к огню?..

Включил приемник. Бодрые ритмы оркестра прогнали «мучителя Нортопо». Повсюду на полях работают тракторы. Сажают картошку. Любо посмотреть на обработанные поля. Но ведь день-то праздничный!

Старик, должно быть, порадовался полям, оттого и был вчера такой неразговорчивый. Впрочем, кто его знает, может, не поэтому…

Как рассказать Увису о том коротком мгновении, когда ко мне пришло ощущение жизни: я сам живой и все вокруг меня живое… Теленок прикоснулся губами к моей руке и стал ее посасывать… Тугими губами теленок тискал мою руку, всеми четырьмя копытцами упершись в траву, в ту пору мне навряд ли исполнилось шесть лет, нам с теленком было одинаково хорошо в золотисто-зеленом мире, и я осознал… как-то внезапно осознал, как и тогда, когда в речке Тальките обнаружил утопленных котят… Кто-то привез их на мельницу и бросил у плотины… Отец такого никогда бы не сделал, никогда, никогда — по сей день и мысли не допускаю. Вначале был теленок и лишь потом котята в мельничном пруду, хорошо хоть, в такой последовательности, а не наоборот.

Сыновняя любовь к отцу, отцовская нежность к сыну!

Не рано ли еще включать рембрандтовское освещение? Оно было всегда, оно, пожалуй, вечно. Пожалуй, я должен серьезно поговорить с Увисом. А почему «пожалуй»?

Сомнения и страхи по той простой причине — все движется, все меняется… Даже картины Рембрандта. От босых ног сына до седой стариковской бороды. Толстокожие и грязные сыновние пятки на переднем плане и отцовские, дедовские пожелтевшие руки с потрескавшейся кожей на плечах сына… Я был так поражен, увидев, как Увис пошевеливает пальчиками ног и пальчиками рук! Пальчиками своих ног он сыграл на мне целую гамму… Сложнейшая гамма — от пальчиков его ног до моего щетинистого подбородка! На полотне Рембрандта много затемненных мест, даже Арика не может объяснить их. Едва расписавшись, мы ночным поездом отправились в Ленинград и весь следующий день провели среди картин. Арика так хотела. Я изрядно потратился, но Арика так хотела. Тогда я подрабатывал, уже тогда у меня водились деньги.

Рембрандт и деньги как-то не сопрягаются… То были самые счастливые наши дни. В Арику влюблялись многие. Ей нравилось разыгрывать спектакли. Как позже и сестре ее Лиесме… Арика была даже красивее…

Почему «была»?

Мы с ней ровесники. Я сейчас в самом зените, дальше — путь к старости. Дверь открыта — можешь войти!

Сколько лет было Рембрандту, когда он написал ту женщину, ту женщину… наготу которой окропил золотой дождь?

Щелк, щелк: та женщина осталась на пленке, и только, даже имени ее не запомнил… В тот день я был сам не свой, да и Арика тоже, больше ни о чем не могла говорить, лишь о рембрандтовском освещении.

А может, в тех картинах нет ничего такого, по чему Арика сходила с ума? Вот подъезжаем к Риге, и здесь придется все выбросить из головы — и Нортопо, и картины, и Раубиниене, и Монвида, и то, каким ты будешь, когда поднимешься вверх по лестнице и отопрешь дверь квартиры, ты должен успокоиться, успокоиться, совсем успокоиться, чтобы никаких метаний!

X

— Никогда тебе не прощу! Как ты могла позволить мне проспать! — закричала Арика, открыв глаза и обнаружив, что часы показывают полдень. В одной рубашке, босиком она соскочила с постели и стояла посреди комнаты.

— Ты так крепко спала, что я не решилась… Мы с тобой до четырех утра проболтали, встали бы раньше, головная боль замучила, — оправдывалась Лиесма.

— Я давно должна быть дома.

— Арика, ты забыла, мы ведь собирались в Меллужи.

— А если он уже дома?

— Золотце, мы живем в цивилизованном мире, выйди в коридор и позвони. Не понимаю, отчего ты вечно дрожишь как осиновый лист. Куда может пропасть тринадцатилетний сорванец!

— Чует мое сердце недоброе, со мной такое бывает, почти на ощупь чувствую, тут что-то не так.

— Вместо того чтобы рассуждать, пошла бы и позвонила, только что-нибудь на плечи набрось, у нас в квартире один старикан большой любитель подглядывать, только и ждет, чтобы какая-нибудь женщина выскочила в коридор неодетая…

Квартира Лусенов не отвечала, длинные гудки, и больше ничего.

Лиесма колдовала у венгерской кофеварки. Комната наполнилась ароматом кофе. Арика почувствовала, как закружилась голова, и поспешила присесть.

— Нет его дома, Лиесмук… — прошептала с тихим отчаянием.

— Увис в Меллужах, успокойся!

— Он что, сказал тебе, откуда ты знаешь?

— А куда еще мог убежать твой олененок?

— Я с ума сойду!

— Арика, не узнаю тебя! Ты всегда отличалась хладнокровием, всегда сохраняла трезвую голову… А теперь тебя как будто подменили! Поищу сигареты, ладно?

— Где Харро?

— Он внизу в машине кофе пьет, я его звать не стала, ты так крепко спала, сестричка…

— Я одеваюсь, одевайся и ты, сейчас же выезжаем, медлить нельзя!

— Не горит, сестрица, сначала напьемся кофе.

— Будешь копаться, возненавижу тебя!

— На веки вечные? — усмехнулась Лиесма.

— Ну как ты можешь?!

— Просто я вспомнила: ведь это из нашего детства — «возненавижу тебя на веки вечные»… За день успевали по крайней мере трижды «возненавидеть» и снова «полюбить», теперь эта игра не клеится, каждое слово принимаешь всерьез, прямо мороз по коже…

— Перестань, нам надо спешить, как ты не поймешь?

— Крикну Харро, пусть мотор прогреет. Ночью были заморозки. Я спустилась вниз, гляжу, вишневая машина Харро белым-бела от инея, а сам он, бедненький, свернулся калачиком…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: