— Может, эта рекомендация еще пригодится там Янеку, — проговорил он по-итальянски.

К счастью, его никто не понял.

3

Втайне, когда случалось задуматься о себе самой, Лена Синельникова огорчалась и каялась. В самом деле, она никак не могла вполне проникнуться ужасом этой войны — даже не разучилась смеяться. То есть, конечно, она и ужасалась, и негодовала, и расплакалась, когда на их улицу пришла первая «похоронка». «Пал смертью храбрых» — было написано там о человеке, которого она немного знала, их городском киномеханике, тихом рябом парне; с ним как-то даже не вязалась эта оглушительно звучавшая «смерть храбрых». И то, что у него, бедолаги, часто во время сеансов рвалась лента, и то, что он безответно выслушивал все насмешки, вызывало теперь у Лены жалостливое сокрушение. Потом в городе появились беженцы из захваченных немцами областей, они рассказывали о бомбежках, о гибели людей под развалинами домов, о горящих вокзалах, о потерявшихся детях — и их нельзя было слушать без слез. Но и эти, очень искренние слезы заставляли Лену лишь сильнее чувствовать свою виноватость, свой эгоизм. Вот сейчас, принарядившись, она шла на свидание: за городом, у ворот монастыря, ее ожидал Федерико, ее новый друг. И вопреки войне, ей было интересно и радостно — не стоило и притворяться перед собой: словно бы игралась какая-то замечательная, со стремительным действием пьеса, в которой она и Федерико исполняли главные роли. Каким-то оправданием, может быть, служило ей только то, что в содержание пьесы входила, как представлялось ей, и комсомольская интернациональная солидарность.

Давно еще, не то в пятом, не то в шестом классе, Лена уверилась, что ее призвание — театр. В школе она была звездой самодеятельности: пела, читала на вечерах стихи, выступала в драматических отрывках из Чехова, Горького, Лермонтова. И в ее памяти жил еще тот счастливый успех, который она имела в роли Нины из «Маскарада» на областном смотре самодеятельности. Осенью Лена собиралась в Москву, держать экзамен в училище имени Щукина, и было, конечно, обидно — и тоже до слез! — что война помешала этим планам: театр и училище отдалились на какое-то время. Но тут неожиданно сама ее жизнь стала театром, драмой…

С момента, как в их Доме учителя появились четверо изгнанников из Европы, а среди них Федерико — итальянец, антифашист, боец Интербригады, Лена как бы подчинилась некоему драматическому сюжету. По первому впечатлению этот молчаливый, рослый красавец разозлил ее: не проронил ни слова, кроме «бонжур» и «мерси», ни разу не улыбнулся и только скользнул по ней невнимательным взглядом. Но точно гонг ударил к началу представления — и жизнь Лены Синельниковой день ото дня, как от сцены к сцене, становилась все интереснее, богаче, полнее.

А вокруг, похожая на дивную декорацию к пьесе, стояла ясная, сухая осень. Прохладные сентябрьские ночи были полны звезд, а дни — цветов и плодов: расцвели в палисадниках астры, а воздух пропитался запахом яблок. Дозревая на разостланной соломе, на чердаках, в сенях, антоновки были подобны прозрачным чашам, налитым желтоватым медом. И среди этого праздничного великолепия так легко забывалось о том, что на свете бывают и дожди, и ненастье, и война.

…К монастырю, где они условились встретиться, вела от дороги прямая, мощенная булыжником дубовая аллея. Там всегда было сумрачно: ветви столетних деревьев смыкались наверху, образуя низкий, начавший уже по-осеннему бронзоветь свод. И у входа в этот лиственный туннель Лена еще издали увидела Федерико. Прислонившись одиноко к дереву, откинув к его стволу непокрытую, курчавую голову, он всей своей позой выражал долгое ожидание. Но смотрел он не в сторону дороги, откуда только и могла появиться Лена, а куда-то вверх, в небо; можно было подумать, что оттуда, с неба, он и ожидал ее сошествия.

И Лена пошла быстрее, потом побежала… Вероятно, так не полагалось; все известные ей правила для подобных случаев требовали большей сдержанности. Но эти умные правила годились лишь для обычных, а не для тех исключительных, в чем она не сомневалась, отношений, что завязались у нее с Федерико. И ее удовольствие от того, что он ждет ее, говорило громче всех хороших правил.

Подумать только — этот почти что ее ровесник был уже ветераном, прошедшим с боями чуть ли не по всей Европе. И то, что при первой встрече не понравилось Лене — его замкнутость, молчаливость, отчужденность, — сделалось теперь в ее глазах приметой его мужества: а каким еще он мог стать, непрестанно сражаясь?! Особенно волновало Лену, что в целом мире, как она дозналась, у него не было никого из родных — ни матери, ни сестры, ни невесты, одни лишь боевые товарищи, самый близкий из них лежал здесь в госпитале с тяжелой раной. Федерико как мог о нем заботился, навещал его, но он и сам нуждался, конечно, в большем, чем это строгое мужское товарищество. К тому же он был изгнанником, политическим эмигрантом — окажись он на своей родине, его заточили бы в тюрьму, а может быть, казнили. И выходило так, что она, Лена, обязана была дать ему то, чего он не имел в своей завидной, но словно бы оголенной, обглоданной войной жизни.

Встречаясь с Леной — а теперь это происходило в Доме учителя ежедневно, — Федерико менялся прямо на глазах: мрачный, неразговорчивый со всеми другими, он с нею веселел, случалось, что и смеялся, правда, как-то нехорошо, глухо — голос у него вообще был похож на прокуренный, стариковский, — начинал что-нибудь болтать, и смуглое, в черной небритости лицо его оживало, точно из тени переходило на свет. Словом, одно ее присутствие утешало уже Федерико, а ее жизнь, в свой черед, наполнилась, казалось, добрым смыслом: сиротство этого героя огорчало Лену, но вместе с тем окрыляло. И чем лучше, чем вдохновеннее делала она свое дело утешения, тем счастливее становилась сама…

Утром сегодня Федерико удержал ее в сенях, сжав ее руку выше кисти своими твердыми пальцами, и потянул к себе; от неожиданности она только коротко вздохнула, точно всхлипнула. Он близко наклонился к ней — весь темный, большой, — и она зажмурилась, не зная, как быть — ведь это был не мальчишка из ее школы. Засмеявшись, Федерико отпустил ее, не поцеловав, и она сама чуть не чмокнула его, благодарная за его, как ей показалось, деликатность… Тогда же они условились встретиться здесь вечером…

— Федерико! — позвала она, запыхавшись.

— Что? — не изменив позы, он лишь повел на нее взглядом; у него были совсем синие глаза с желтоватыми белками.

Она запнулась — он точно не узнавал ее, прямо, в упор разглядывая, — и все приготовленные заранее фразы вылетели у нее из головы. Объясняться с Федерико было вообще нелегко: итальянского языка она не знала, он не знал русского, а ее французский язык был очень уж небогат.

— Вы?.. Что вы смотрели… высоко там, в небе? — подбирая французские слова, неуверенно выговорила она.

Он все вглядывался в нее и не отвечал, словно ничего не понял.

— Там в небе… вы смотрели, — упавшим голосом повторила она.

Его потрескавшиеся губы растянулись в подобие улыбки, и он облизал их.

— Там? Нет, Янек не на небе… Янек там, — он показал пальцем вниз, в землю.

— Камарад Ясенский? — испуганно спросила она.

— Прощай, до свидания, — хрипло сказал Федерико по-русски.

И у Лены едва не вырвалось: бедный Федерико! Спохватившись, она горячо проговорила:

— Бедный, бедный камарад Ясенский! Вчера он был… ему было хорошо.

— Вчера ему тоже было плохо, — сказал Федерико.

— Умер… — прошептала Лена. — Какой ужас!

Но, по правде говоря, ужаса она не испытывала — бедного камарада Ясенского она ведь ни разу не видела. А вот Федерико, потеряв своего друга, совсем теперь осиротел и, как видно, был очень расстроен. Он так и не пошевелился, разговаривая с нею, его откинутая голова припала к дереву, открылась гладкая, сильная шея… И Лену потянуло обнять эту маленькую, как у женщины, нестриженую голову в смоляных космах и витках.

— Я прошу, не надо… — жалобно начала она, — не надо… — Она хотела сказать «отчаиваться», но забыла это слово по-французски и сказала: — Не надо скучать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: