Но тут же он подумал, что это и есть те минуты прощания, конца, о котором он с такой тоской думал. И он все медлил уходить, все тянул, переступая с ноги на ногу на шатких дощечках.

Из серой тени, окутавшей дом, дошел к нему сиплый мужской голос:

— …Я романсы люблю — слышали, наверно: «У самовара я и моя Маша, а на дворе совсем уже темно»? Вас Машей звать?

— И не угадали, — ответил медленный женский голос. — Настей зовут.

Истомин узнал по голосу Ваню Кулика, шофера; свежая, надетая после баньки сорочка Вани слабо белела на заднем крылечке дома.

— Чарующее имя… Вы романсы любите, Настя?

— Нет, у нас другие песни пели, — сказала женщина.

— Какие же, позвольте узнать? «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан»? Так это еще моя бабка пела, — ласково сказал Ваня.

— Красивая песня. Я ее тоже пела… — ответила женщина.

Вспыхнул крохотный желтый огонек спички — Ваня закурил; затем разговор на крылечке возобновился:

— Еще, наверно, пели: «Мне не надобны наряды, ленты, кружево, парчи» — обратно из бабкиного репертуара?

— Кончились мои песни… — Ровный голос женщины звучал не то равнодушно, не то устало.

— А это пессимизм называется. «Нам песня жить и любить помогает…» — сказал Ваня.

И, подождав и не получив ответа, он переменил тему:

— Тут, значит, и работаете, тут и проживаете при работе?

Виктор Константинович с безотчетным интересом тоже ждал, что скажет женщина… В тишине этого вечера каждое слово невидимых собеседников разносилось далеко и отчетливо, как над рекой.

— Тут все и проживаем…

— Удобно. И что же, большой у вас штат работников? — полюбопытствовал Ваня.

— Какой у нас штат? Ольга Александровна да я… Завхоза нашего, Василия Захаровича, сразу на войну забрали. Еще Марья Александровна у нас, младшая сестра.

— Семейственность разводите, — пошутил Ваня, явно пытаясь разговорить женщину. — За это, обратно, по головке не гладят.

— Такую, как Марья Александровна, поискать надо. А только вряд ли найдете — за всех болельщица.

Женщина умолкла, и над крылечком взлетел легкий синий дымок: там в самом деле хлопотали у самовара, и женщина принялась вздувать жар; размытыми пятнами виднелись на ступеньках ее белые босые ноги.

— А ну, дайте помогу, у меня живей пойдет, — сказал Ваня. Он присел на корточки, и дымок пошел гуще; едва уловимо потянуло приятной смолистой горечью — в самоваре затлели еловые шишки.

— Техника древних веков, — сказал Ваня и закашлялся.

— Спасибо, товарищ военный! Зато и чаек вам первому, — сказала женщина.

— У вас лично кто на войне? — вновь приступил Ваня к расспросам. — Супруг или, возможно, папаша?

— А никого у меня, — сказала она.

— Как так никого? Совсем никого?

— А я безмужняя… — с полным как будто безразличием, точно не о себе, проговорила женщина, — ни девица, ни вдовица, ни молодка, ни разводка.

— Н-да… Бывают в жизни злые шутки… — Кулик, судя по голосу, повеселел.

— Уж точно, что шутки… Припоздала я расписаться, приданое долго готовила… А только надумала, жениха и вовсе не стало, — роняя слово за словом, сказала женщина.

— Наплевать и забыть, — сказал Ваня. — Цыгане как поют: «А тому, кто красив, но с холодной душой — черт с тобой!»

Виктор Константинович слабо, про себя, усмехнулся: Ваня Кулик неуклонно шел к цели.

— Моего сержанта еще в финскую забрали, — сказала женщина. — Приданое я пошила, а на жениха похоронная пришла.

И на крылечке наступило молчание; Ваня поднялся со ступеньки.

— Вот позвольте вас угостить, — услышал Виктор Константинович его голос, — кубик кофе с молоком и с сахаром. Погрызите.

— Спасибо, я потом… Смотрю я теперь на вас, на военных, и думаю: который на очереди, по ком завтра плакать будут? — медленно сказала женщина.

— Это вы правильно думаете, — одобрил Ваня.

— Жалко мне вас всех… до того жалко бывает… — сказала она.

— Это точно! В армии народ все молодой, только жизни попробовал — как не пожалеть!

Тонкое, будто игрушечное посвистывание донеслось с крылечка.

— Закипает мой малышка, — сказала она. — Будем вас чайком поить. — И без перехода добавила: — Вот и выходит: не шей ты мне, матушка, красный сарафан, а шей ты мне, матушка, белый саван. Пожили, порадовались, хватит…

Ваня ответил что-то, но так тихо, что Виктор Константинович не разобрал. Светлое пятно его сорочки переместилось ближе к собеседнице, и на крылечке завозились — Ваня, кажется, обнимал женщину.

— Какие вы, товарищ военный… — сдавленно, с одышкой выговорила она.

— Дай на ухо словечко скажу, — пробормотал он.

— Знаю я ваши словечки…

Все бойчее высвистывал свою детскую песенку пар, вылетавший фонтанчиком из самовара, и она сказала:

— К дороге поет, а куда нам, бабам, в дорогу? Да еще с Марьей Александровной, со слепенькой… Видно, всем нам одна дорога лежит…

Ваня опять что-то зашептал, засипел.

— Немец, говорят, никого не милует, ни старого, ни малого. — Женщина не слушала его. — А все имущество, какое у кого есть, — подчистую, и своим немкам отсылает. Вот придет он…

— Никак он не может прийти, когда мы здесь, — громко сказал Ваня.

— Уж и точно — вы защитнички… — мягко, больше сочувственно, чем с осуждением, сказала она. — Что ж вы его так близко подпустили?

— А там, где он, гад, прошел, там нас не было с нашим лейтенантом, — попытался отшутиться Ваня.

— На вашу силу у него, видать, две, да еще полсилы. — И Виктор Константинович даже представил себе, как она покачала печально головой.

— А это называется неверие, — сказал Ваня.

На крылечке снова началась возня; Кулик хватал женщину за руки, за колени, она отталкивала его.

— С бабами вы все гусары… — беззлобно вырвалось у нее, — люди еще спать не легли, а вы…

Виктор Константинович сошел с приступочки — ногам стало холодно — и побежал вприпрыжку к дому. Он не порицал Ваню, напротив, он даже позавидовал ему, не этой его близкой, должно быть, победе, но самой его неукротимой активности — ведь ему досталось сегодня крепче, чем другим, в их поездке. Когда утром их машина, скрежеща и воя, ползла вверх по береговому откосу, уходя от бомбежки на переправе, позади еще чугунно гремели разрывы фугасок, носились дымные вихри, перемешанные с землей, а по реке плыли лошади и люди, перевернутые телеги, кубы прессованного сена — в бомбежку угодил обоз с фуражом; ржание покалеченных коней могло свести с ума. Но Кулик не сплоховал, не растерялся, у него хватило духу вывести машину из этого смертного хаоса. И сейчас он спешил вознаградить себя, урвать хоть что-то у радостей жизни, потому что не знал, повезет ли ему так же и завтра. За что же его можно было порицать, если даже он и не успел хорошенько рассмотреть женщину, которой домогался?

Виктор Константинович, ступая, как по горячему, на носки, взбежал по ступенькам. Женщина на крылечке показалась ему в сумраке на редкость страшновато глазастой: два черных, чуть мерцающих в глубине провала занимали едва ли не половину ее лица. Кулик подался вбок, пропуская Истомина.

— А-а, профессор! — закричал он. — У самовара я и моя Маша, а на дворе совсем уже темно. — Он был окрылен уверенностью в неминуемом торжестве.

Своего командира Истомин нашел в спальной комнате. Веретенников был уже одет, причесан, затянут в новенькие, светлой кожи офицерские ремни, обвешан крест-накрест полевой сумкой, планшетом, биноклем и собирался уходить. Он только что по телефону разыскал председателя райисполкома, договорился о встрече, и тот поджидал его у себя в кабинете.

— В городе, между прочим, есть маслозавод, есть консервный, две хлебопекарни, шорная мастерская, — объявил он Истомину таким тоном, точно в этом была и его, Веретенникова, заслуга. — Славный городишко! Маслозавод нормально выдает продукт. Завтра первым делом мы на маслозавод… Загрузим всю машину сливочным — это я вам обещаю. — И маленький техник-интендант, поглядывая снизу на своего сутуловатого, но высокого ростом бойца, подмигнул ему, как сообщнику. — Председатель райисполкома оказывает полное содействие. Сказал, между прочим, что на складе Центросоюза завались сушеного картофеля, есть изюм, сухофрукты, грибы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: