— Уютно, да! Вроде как оазис…
Истомин озирался с расслабленным, страдальческим выражением — ни на что подобное он уже не надеялся. Это наполненное солнцем и будто к празднику прибранное, обряженное в беленькие занавески, оклеенное наивно-голубыми обоями зальце можно было и вправду окрестить оазисом…
По стенам, в кадках и горшках, зеленел здесь целый живой сад — аккуратные лимонные деревца с их блестящей, как новые монеты, листвой, кожистые, лакированные фикусы, ветвистые рододендроны, обрызганные мелкими розоватыми цветками; в углу на тумбочке расцвела китайская роза, и на ее темно-зеленом, разросшемся кусте уселось как будто множество красных мотыльков. Да и пахло здесь, как в настоящем саду, нагретым деревом, свежей землей… В простенках между окон были повешены литографированные портреты, за стеклом, в позолоченном багете, — те же, что Истомин запомнил еще с детства, с первых школьных лет: Тургенев, седовласый, как новогодний Дед Мороз, задумчивый Пушкин, скрестивший на груди руки, Чехов в пенсне со шнурочком, Грибоедов в узких очках, в старомодном сюртуке; из-за куста роз проницательно глянул синеглазый, мужиковатый, богоподобный Лев Толстой — репродукция с портрета, писанного Крамским. «И, господи боже, — подумалось Виктору Константиновичу, эти великие тени точно спасались здесь, на этом зеленом островке, чудом уцелевшем среди крушения и ужаса».
В зальце имелось и много другого, могущего порадовать душу, как радуют игрушки: допотопный глобус, опоясанный по экватору металлическим кругом, какие-то хитроумные, с открытым механизмом, часы под стеклянным колпаком, старенькое красного дерева пианино. И все это поблескивало в разливе теплого предзакатного света, само, казалось, излучая тепло. По крашеному полу был положен, от входа и до дверей в другие комнаты, домотканый, в поперечную разноцветную полоску, половичок.
— Здесь наша гостиная. Тесновато, конечно… По вечерам трудно бывает всех рассадить. Но в тесноте, да не в обиде, — прерывающимся голосом, будто волнуясь, давала пояснения заведующая. — Спальня у нас дальше, за библиотекой. Пройдемте, пожалуйста, товарищи.
Нездорово полная, грузная, она задыхалась и на ходу откидывала назад голову в пышной, голубоватой седине, отчего сразу же принимала горделивый вид. Странное возбуждение, словно бы жар гостеприимства, беспокойство предупредительности горело в ее темных, под черными бровями, все еще красивых глазах.
— Постельное белье мы сменили, устраивайтесь, пожалуйста, и отдыхайте… Ах, я знаю, как вам необходим отдых! Вода в графине кипяченая… Во дворе — банька — пожалуйста! — спешила она с ответом на вопросы, что могли возникнуть у гостей. — Если что-нибудь еще… прошу, товарищи, ко мне! Меня зовут Ольга Александровна Синельникова.
— Чувствуется женская рука, — отозвался с достоинством Веретенников. — Приятно в походной жизни встретить такое… такой оазис.
В смежной комнате стояли высокие книжные шкафы, почерневшие от времени; за стеклом дверок слабо мерцала позолота на корешках толстых фолиантов. А посредине все свободное пространство занимал овальный стол, застланный тканой кремовой скатертью; сложенные стопками, лежали на столе газеты, и в глиняном кувшинчике ярко пылал, выделяясь на скатерти, букет красных, лапчатых листьев клена.
— Если вам удобно — пожалуйста, можете тут и закусить. Приходится как-то устраиваться… Посуда вот в этом отделении — тарелочки, чашки… — Ольга Александровна приоткрыла нижнюю глухую дверку одного из шкафов. — Прошу вас.
— Не помню уже, когда я ел на скатерти… — проговорил молчавший до этого Виктор Константинович. — Спасибо вам… Как у вас все хорошо! Спасибо!.. Мы доставляем вам уйму хлопот.
Ольга Александровна чуть внимательнее на него посмотрела; этот сутуловатый боец с винтовкой на тощем плече показался ей на кого-то похожим своим болезненным обликом, запавшими щеками, седоватым ежиком над высоким, хорошей формы лбом; боец стеснительно переступал по чистому полу серыми от пыли гиреподобными башмаками.
— Ну что вы?! — возразила она. — Я попрошу Настасью Фроловну поставить самовар. Вы помоетесь, потом будете ужинать.
— Говорят, что в наш век электричества и радио самовар устарел, но согласиться с этим — абсурд, — сказал Веретенников.
Из библиотеки-столовой все вступили в спальню. Небольшая и действительно тесноватая, она была обставлена попроще: шесть железных кроватей под коричневыми «казенными» одеялами, шесть тумбочек, покрытых салфетками, и шкаф для одежды — старый, глубокий, с накладной, в виде веночков, деревянной, резьбой — тот самый «многоуважаемый шкаф» из «Вишневого сада». Три кровати были, по-видимому, заняты: на тумбочках возле них что-то лежало — папиросы, мыльницы, книжки; три были свободны, и подушки там светились горней белизной… «Маминой, — подумал Истомин, — у моей мамы были такие подушки».
— Спасибо, спасибо! Нам, право, неудобно, — пробормотал он растроганно.
И тут же мысленно спросил себя: «А сколько еще жить этому оазису — день, два, неделю?.. Когда — завтра или послезавтра — все здесь будет растоптано, изломано, загажено? И сколько еще жить мне самому?»
Он невольно оглянулся, испугавшись, что кто-нибудь слышал его вопрос — таким громким он ему почудился. И ему захотелось шепнуть этой седой любезной даме: «Уезжайте!.. Бросайте все и уезжайте — как можно скорее, на край света!..» Но существовал ли где-нибудь сейчас спасительный «край света»?.. На все, что пока еще было живым, простерлась уже, казалось Виктору Константиновичу, тень обреченности, сам он тоже, конечно, был приговорен; неизвестным оставался лишь день исполнения приговора. И эти славные люди из этого гостеприимного дома могли попытаться лишь продлить свои сроки.
В спальной комнате навстречу им поднялся со стула совсем уже пожилой человек в длинной холщовой толстовке, в пузырившихся на коленях брюках; он кивал лысой, загорелой, сухо, как орех, блестевшей головой и улыбался. В одной руке у него была толстая в переплете книга, другой он снял очки в проволочной оправе.
Ольга Александровна длинно, устало вздохнула.
— Наконец-то!.. Я и не заметила, когда вы вернулись, — сказала она. — Знакомьтесь, вот и еще гости к нам… Самые дорогие — фронтовики.
Не опровергая приятной рекомендации, Веретенников громко проговорил:
— Просим прощения, что потревожили. Здравия желаю!
Человек с книгой помолчал, приглядываясь из-под разросшихся, спутанных бровей.
— Солдатушки, бравы ребятушки! — неожиданно приветствовал он вошедших. — Чем же вы нас потревожили? Честь и место! Располагайтесь, молодые люди! — Он был, казалось, весь радушие. — Наши деды — славные победы! Чувствуйте себя, как дома.
Пожалуй, все же в его радушии была изрядная доля насмешки.
И Веретенников как бы за разъяснением обернулся к Ольге Александровне. Та, глядя на старика, покачала с укором своей царственной головой.
— Наш директор школы в Спасском, Сергей Алексеевич Самосуд, — сказала она знакомя. — Это недалеко от нас, километров двадцать… Тоже, как и я, старожил здешних мест. И знакомьтесь, пожалуйста, дальше…
В комнате находился еще один человек; он встал при появлении хозяйки с новыми постояльцами и стоял в дальнем углу у своей койки. Был он лет тридцати, высок, красновато-черен от загара, светловолос; пиджак был накинут у него на голые плечи, и он обеими руками изнутри стягивал его на себе, застенчиво улыбаясь.
— Наш гость, товарищ с Запада, — представила его Ольга Александровна. — С другими нашими гостями вы тоже, конечно, познакомитесь.
— Войцех Осенка, — глуховатым тенором проговорил этот товарищ и поклонился, удерживая за лацканы пиджак, чтобы не соскользнул. — Пшепрашам[1] пани, что я в таком выгленде[2]…
Кажется, он занят был ремонтом своей рубашки — пришивал пуговицу, когда сюда вошли.
Ольга Александровна опять заволновалась и заспешила: