— Замечательный человек маршал, больших знаний.
— Превосходный человек! — сухо сказал командующий.
У него были свои претензии к начальнику Генштаба, неизменно замолкавшему, как только речь заходила об усилении фронта. Впрочем, существовала ли сейчас какая-либо практическая возможность такого усиления? Тяжелейшие бои шли и на юге, и на юго-западе, и на севере.
Адъютант попятился и скрылся за дверью — командующий пошел из-за стола, но вдруг остановился, словно бы заколебавшись: а не поужинать ли в самом деле?
— Может, все-таки закусишь накоротке? — спросил с надеждой командарм.
— Нет, никак не могу, — сказал командующий.
Он еще раз мысленно поискал: не упустил ли он чего-нибудь в своих указаниях и требованиях? Нет, он позаботился как будто обо всем… Однако же от его забот не прибавилось в армии ни штыков, ни танков, ни пушек. И ни он, командующий фронтом, ни командарм, ни начальник Генштаба не были чудотворцами — не был им и Верховный!..
— У меня, доложу тебе, лапшу знаменито готовят, — сказал генерал-лейтенант. — Все уже на столе…
Его подмывало: а не спросить ли вот сию минуту у старого товарища: «Ты-то сам убежден, что мы в состоянии жесткой обороной разбить противника? Ты веришь в свой приказ?..» И его остановила мысль, что, чего доброго, он будет обвинен в малодушии… Да и какой другой приказ мог быть отдан сегодня, на подступах к Москве?!
Плотный, с выпуклой молодецкой грудью, но и с обозначившимся животом, генерал-лейтенант был приземист и, глядя снизу вверх, просительно искал на лице командующего согласия.
— В другой раз отведаю твою лапшу, — сказал тот. — У тебя все ко мне?
Генерал-лейтенант тяжело задышал — слабый свет месяца, проникавший в комнату, блестел на его седоватом виске, обращенном к окну, на складках подбородка, на шитых золотой ниткой звездочках в петлицах генеральского кителя, — но так ничего не выговорил, не отважился.
— Ну, что же?.. Счастливо, Федор! — сказал командующий и протянул руку, прощаясь. — Уверен, друг, в тебе и в твоей армии. Будь здоров!
— И выполняй задачу, — договорил за него командарм.
— Точно: выполняй задачу! — повторил командующий.
Но затем случилось то, что и предвидеть было трудно, — он и сам со всей своей твердостью не смог больше молчать о главном. Лишь на какое-то мгновенье он утратил свой постоянный, ставший автоматическим контроль воли над собой, и что-то сразу раскрылось в нем, высвободилось. Наклонившись к командарму, испытывая ту же потребность в поддержке и в совете, он проговорил:
— Учили нас с тобой, готовили… Надежды возлагали… Вот в золоте ходим! Ведь это что же получается?! Федор! Товарищ дорогой!
И командарм чуть было не стал его благодарить: радуясь, что они могут наконец высказаться не как два больших военных начальника, а как два близких, одинаково мучающихся человека, он тут же с поспешностью отозвался:
— Я, Ваня!.. Я с двадцать второго июня в боях… На мне вины нет.
— На тебе нет, верно! На мне тоже будто нет, на ком же тогда? — сказал командующий; какое-то минутное изнеможение овладело им.
— Ты о причинах-следствиях думал? — горячо зашептал генерал-лейтенант. — В дивизии, с которой я начинал в июне, сменился уже, поди, весь личный состав командиров и политработников… Вот и гадай теперь, на ком?..
И они оба замолчали, подумав в эту минуту об одном и том же человеке — главнокомандующем и вожде. Их доверие к Сталину, к его мудрости, предвидению, к его полководческому таланту было безграничным. Но тем более трудно объяснимыми были опустошительные неудачи начала этой войны.
— Считать потери, искать причины после будем, а сейчас мы все в ответе, — глухо сказал командующий. — Я с восемнадцатого года в Красной Армии! Я Ильича слышал, когда еще нас на Деникина посылали. Владимир Ильич с балкона в Москве…
Командующий оборвал, пораженный этим воспоминанием; оно относилось к той поре, когда он, деревенский хлопец, пришил к своему облезлому треуху вырезанную из кумача красноармейскую звезду, а в руки получил трехлинейку. Конечно же, он тогда уже взвалил на свои плечи ношу, что так непомерно отяжелела сейчас, но выразить это он как-то затруднился.
— Да ты все сам понимаешь, Федя! — после молчания сказал он. — Тогда мы пели много… Сапог не было, босые чесали, но пели: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов!»
— «И как один умрем в борьбе за это!» Молодые были, веселые! — сказал командарм.
Они еще помолчали; потом генерал-лейтенант негромко, раздумчиво проговорил:
— Что только в силах будет, сделаю… сделаем. Армия свой долг выполнит.
Он был удовлетворен: ничего, в сущности, особо важного и нового не сказали они друг другу, а ему сделалось между тем, как бы даже спокойнее, яснее. «И как один умрем в борьбе за это…»
— Не пустим немца к Москве, пока живые, — сказал он вслух.
— Если пустим, то ни тебе, ни мне лучше бы вовсе не родиться, — сказал командующий.
И почему-то огляделся… Месяц в окне висел теперь под верхним краем рамы, побелел, светил ярче, и в комнате стало как будто холоднее.
Во дворе командующему пришлось подождать: водитель увел его машину, чтобы заправить горючим. Повторилась обычная история: сержант-водитель вспоминал о горючем или о том, что хорошо бы сменить свечу в моторе, когда надо уже было ехать, но генерал-полковник все только грозил расстаться с ним — он ездил с этим сержантом с начала войны. Выйдя на улицу, генералы, прогуливаясь, опять отдалились от своих спутников, столпившихся в воротах. Побелевший месяц струнно блестел на повисшем над улицей проводе «шестовки», было сумеречно, туманно. Командарм, помягчевший, благодарный за душевный разговор, спросил:
— Семейство где твое?.. Уехали из Москвы, нет? Что жена пишет?
Думал он сейчас и о своей жене, и о своей единственной дочери… В последнем письме жена спрашивала у него: уезжать им из Москвы или оставаться? «Многие уже эвакуировались», — писала она. И он ответил категорически: «Уезжайте!» — что было всего лишь разумным; наверно, по зрелому размышлению, он повторил бы «уезжайте» и сейчас. Но что-то уже беспокоило его в этом ответе: словно он невольно высказал в нем неуверенность в своей же армии, в себе самом.
Командующий ответил не сразу; он удивился: оказывается, в эти последние дни он попросту забыл, что у него где-то есть жена, есть и другие близкие, есть и московская квартира… Правда, он и жена еще до войны отдалились друг от друга — дело, по-видимому, шло к разводу. И должно быть, главная вина, с которой обычно начинается семейное неблагополучие, лежала на нем — он был невнимательным мужем, а возможно, и неинтересным с точки зрения жены, — она так и не смогла примириться с тем, что в его жизни, отданной службе, она занимала слишком небольшое место. Другая, вернее, единственная его любовь, с молодости завладевшая им, становилась все требовательнее, по мере того как он поднимался по лестнице чинов и званий. Он был только солдатом, и он не искал ничего иного — эта его любовь дарила ему и самые большие радости. Но женщины находили его, кажется, нетонким и скучным.
— Жена — это жена, — сказал командующий и усмехнулся про себя: получалось совсем по Чехову.
— Точно: жена — это жена! — подхватил с удовольствием генерал-лейтенант. — Без семьи человек — не человек! У меня дочка, способная, понимаешь, девчонка, особенно к музыке!
Он просто не понял командующего, но тот не стал его вразумлять. Две черные машины с узенькими щелочками синего света в фарах неслись уже к ним по темной улице — наконец можно было ехать. Командующий козырнул командирам, вышедшим его проводить, и повернулся к командарму.
— Смотри на юг, — сказал он своим однотонно звучным, негибким голосом, — не упускай юг! И — разведка, разведка! Займись сам разведкой. Желаю успеха!
С адъютантом и автоматчиком он сел в первую эмку; во второй поместились два сопровождавших его полковника из штаба фронта и еще один автоматчик. Машины тронулись, и облака пыли, заголубевшей в свете месяца, закрыли их.