Дом учителя i_005.jpg
Дом учителя i_006.jpg

— Есть! — ответил Петр Дмитриевич по-военному и козырнул.

Сам он был уже вполне готов к походу и соответственно одет: на голове — лисья шапка, на плечах — сермяжный зипун, опоясанный солдатским ремнем, на ногах болотные, высокие сапоги, — он уходил вместе со всеми (свою семью он заблаговременно услал в какой-то дальний хутор). И странная вещь: этот тихий, весь ушедший в свои маленькие хлопоты человек — в прошлом заведующий складом МТС, потом много лет школьный завхоз, начальник над метлами и печами, — просто преобразился, став в отряде Самосуда помощником командира по хозяйственной части, а говоря военным языком, — по тылу. Однажды он уже удивил всю школу, приняв участие в состязании поэтов. Но это говорило лишь о его более богатой, чем думали, внутренней жизни. И только теперь он добрался, видимо, до настоящего своего дела. У безгласного Петра Дмитриевича появился голос, раздававшийся повсюду, — у него намного прибавилось забот, но, кажется, самая их важность возвысила его в собственных глазах, оживила — он везде поспевал и научился требовать и настаивать.

— Ну, кажется, все… — сказал Сергей Алексеевич. — Когда там соберутся, пришлите за мной.

— Слушаю, товарищ командир! Разрешите идти? — по-военному выговорил Петр Дмитриевич эту уставную фразу.

К себе в квартиру Самосуд вошел совсем уже отуманенный усталостью. Он опустил на окнах шторы, засветил керосиновую лампу на столе и прикрутил фитиль, чтобы лампа не коптила. Проделав все с механической отчетливостью, он сел к столу и бессознательно уставился на венчик пламени за стеклом.

Прощание со школой вконец обессилило Сергея Алексеевича — он словно бы лишился последнего. И это сознание огромной личной и теперь уже действительной утраты было подавляющим — он ничего не смог ей противопоставить… В голове у него безостановочно пульсировала одна мысль, что сейчас за ним придут и надо будет опять подниматься и идти. А воля — воля уже отказывала ему даже в том, чтобы отогнать эту мысль.

«Я слишком стар… — подумал Сергей Алексеевич, — стар, стар», — и не огорчился, потому что и огорчение требовало каких-то свежих сил. Только беспокойство, что его уже, наверное, ждут, мучило его…

«Сейчас, сейчас… Я минутку…» — мысленно отвечал он кому-то, кто словно бы пришел сюда вместе с ним и стоял, дожидаясь… Это было, впрочем, привычное Сергею Алексеевичу ощущение своей всегдашней зависимости, своей добровольной несвободы. Кто-то больший, чем он, Самосуд, получивший над ним неограниченную власть, неотступно как будто сопровождал его, всю жизнь не давая отдыха. И Сергей Алексеевич давно смирился с этим непременным, беспокоящим присутствием; вероятно, если б он перестал вдруг ощущать на себе требовательный взгляд своего постоянного спутника, который назывался по-разному, иногда обязанностью, иногда долгом, он почувствовал бы себя обойденным, забытым… «Минутку… Я сейчас… Пора мне, я знаю. Я сейчас…» — мысленно все повторял он.

Но усталость поборола его, он расслабился, обмяк, голова его отяжелела, и незаметно для себя он уснул. Тотчас же ему приснился сон: Сергей Алексеевич увидел эти устремленные на него глаза — одни глаза, глядящие из сумрака. И он сразу догадался, что то были глаза его вечного спутника — они приближались, удалялись, темнели, светлели, но их взгляд не менялся.

В первое мгновение ему показалось, что это прозрачно-голубые, окаймленные белесыми ресницами глаза его отца: вот так, молча, пристально, проникая в самую душу, смотрел на всех отец, когда вернулся из Сибири домой умирать; «цареубийца» — шептались об отце перепуганные соседи.

Но такой же взгляд был и у солдата — белокурого костромского мужика, отравленного ипритом, кончавшегося на лазаретной койке в ту, первую мировую войну. «Что же вы все?.. Я помираю, скорее!» — безмолвно молил он одними глазами. И странно похожими на глаза отца и на глаза солдата были темные, блестящие глаза нищего мальчика с золотушной коростой на лице, которого Сергей Алексеевич повстречал давным-давно на пыльном деревенском проселке. Он увидел те же, отцовские, молчаливо-пристальные глаза у чахоточного тульского оружейника, плевавшего обрывками своих легких во дворе Орловского централа; тем же взглядом встретила и проводила его коротко остриженная женщина в сером халате, месившая в колонне каторжан черную таежную грязь. И порой Сергею Алексеевичу мерещилось, что все человечество смотрит на него этими глазами: «Что же ты? Я погибаю! Скорее!» И ему нельзя было медлить ни дня, ни часа… В партию Самосуд вступил еще в девятьсот четвертом, девятнадцати лет.

…Он задвигался, ему сделалось невыносимо тревожно от близкого, в упор, требовательного взгляда — и проснулся. В ту же минуту в дверь постучали — робко, коротко, и после паузы — еще раз, с той же опаской.

— За мной? — хрипло спросил он. — Я сейчас…

Еще не стряхнув с себя сонный дурман, он не сразу в женщине, что вошла, признал родительницу Жени Серебрянникова. Тучная, приземистая, одетая во все черное, в сползшем на плечи платке, она издали была немного похожа на Ольгу Александровну — но без единой сединки в черных, кое-как заколотых на макушке волосах.

— Анна Павловна? — неуверенно сказал Самосуд, встав со стула.

— Я самая… Здрасьте, Сергей Алексеевич, извините, что побеспокоила, — приближаясь скользящими шажками, заговорила она преданно, почти что влюбленно. — Мне и мой Степан, муж мой, когда по повестке уходил, велел: если что, какая будет надобность, обращайся, велел, к Сергею Алексеевичу непосредственно! Очень он высоко вас ставил. И мы все — в нашем Спасском… Мы про вас так и говорим: «Наш учитель…» Да что там?! Сколько лет вместе прожили! А кроме добра ничего от вас не знали.

Ее заслезенное, в красных пятнах лицо выражало умилительную ласковость. А за всем этим, за ее неумелой лестью, был страх — Самосуд так хорошо ее понимал, — страх перед ним, человеком, уводившим ее сына вслед за ушедшим мужем. Вероятно, он представлялся ей, этой женщине, воплощением ужасного могущества.

— Ну-ну, говорите, Анна Павловна! — сказал он, сам страшась ее просьбы.

— Я об Жене хотела… Болезненный он, вы же знаете, исключительно нервный. И простужается часто, температурит: чуть что — тридцать семь с десятыми. Только-только этой зимой ему семнадцать будет — седьмого декабря его день. Мы, конечно, отмечаем… — Она даже улыбалась, изо всех сил стараясь быть особенно приятной. — Призываться ему не скоро еще… Я, конечно, сознаю про наше военное положение. Но главное дело: поздороветь Жене надо. На вас, Сергей Алексеевич, надежда!

Самосуд невольно, как бы ища поддержки, оглянулся назад. Вообще-то Женя Серебрянников был «годен при чрезвычайных обстоятельствах», как почти обо всех выпускниках написал школьный врач. Но, чтобы не видеть этой мученической улыбки, Сергей Алексеевич готов уже был, кажется, сказать: «Забирайте сына и бегите с ним».

— Отпустили бы Женю… — задрожавшим голосом выговорила свою просьбу Анна Павловна.

И вдруг она тяжело опустилась на пол — сперва на одно колено, потом, помогая себе рукой, на другое. Платок сполз с ее плеч, и она, раскачиваясь, стала на коленях придвигаться к Сергею Алексеевичу.

— Что это?.. Что вы!.. Что вы!.. — испуганно забормотал он.

— Как на бога молиться на вас буду! — сказала она с порывом. — Отдайте мне Женю!

— Прошу вас… Не надо!.. Встаньте! — Он кинулся к ней, чтобы поднять, и она с неожиданной силой оттолкнула его.

— Как на господа бога! — она усилила голос, словно бы угрожая. — Здоровьем Женьки клянусь!

— Хорошо, хорошо, пожалуйста! — Сергей Алексеевич соглашался на все. — Но я не бог, я сделаю, что могу.

Он подхватил ее под локоть, но она грубо вырвала руку.

— Сделаете?! — выкрикнула она. — Вы сказали, что сделаете? Правда сделаете?!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: