«Кто же ты, Сергей Самосуд? — спросил он себя, спросил так словно вопрос давно уже возник у него, а он всё уходил от ответа. — Что ж ты делаешь? Кто дал тебе право?..»

В памяти Сергея Алексеевича проносились какие-то пустяковые мелочи: класс решает задачки, три десятка голов склонились над партами… Безутешно рыдает восьмилетний Женя Серебрянников, он потерял свой ластик — этот мальчик вообще был ужасной плаксой… Двенадцатилетняя Таня Гайдай украдкой, сунув голову под крышку парты, щиплет свои щечки, чтобы они разрумянились, — Таня, кажется, родилась кокеткой… А сегодня Женя боец, а Таня сандружинница! И Сергей Алексеевич будто в непонимании развел руками…

«Как возможно?.. — допытывался он у себя. — Неужто ж ты не мог уберечь хотя бы их, этих мальчишек и девчонок?!»

Он испытывал совершенно родительское сокрушение… Несколько часов тому назад на совещании командиров рот он сам сказал, что рассчитывать на успех в предстоящем бою можно, только нанеся удар всем полком: каждая винтовка должна стрелять. И он умолчал о том, что сама эта операция продиктована едва ли не отчаянием, — впрочем, это понимали все. Однако и уклониться от нее было невозможно — речь шла о спасении сотен беспомощных людей: раненых из застрявшего здесь армейского госпиталя, беженцев, да и драгоценного военного имущества. И, отдавая приказ командирам рот, Самосуд тогда, на совещании, был прежде всего старшим командиром, трезво оценившим обстановку. Теперь он с внутренней, неизъяснимой усмешкой сказал себе:

«Получается, как в Библии — жертвоприношение Авраама, у которого бог потребовал сына».

Если б кто-нибудь из бойцов видел сейчас Самосуда, он решил бы, что их командир повредился в рассудке: Сергей Алексеевич как будто разговаривал с незримым собеседником — жестикулировал, пожимал плечами, качал осуждающе головой.

«Не много ли для одной человеческой жизни? — спрашивал он. — А, Сергей?»

Он вспоминал о прошлых своих утратах… Были тюремные одиночки, каменные коробки, в которых его товарищи сходили с ума. Были виселицы 1907, 1908 годов и военно-полевые суды в 1916-м, были Каховка, Перекоп, Кронштадт, где в братских могилах спят его товарищи. Были деникинская контрразведка, эсеровский террор, кулацкие мятежи… Если ненависть врагов не убивала коммунистов, их смертельно ранили клевета или подозрительность… А уцелевшие смыкались, закрывая собой бреши, и шли дальше, как под нескончаемым обстрелом, как в атаке, начавшейся еще в прошлом столетии и еще раньше, где-то в плохо уже проницаемом тумане веков.

— Чертовы старики! — пробормотал Самосуд. — Двужильные!.. И ты чертов старик, Сергей!

Вдруг он странно, судорожно засмеялся — то ли от гордости, то ли чтоб не заплакать от своего слишком трудного волнения.

«Отдавал, что имел… Все, что имел… — подумал он с этим странным смехом. — Теперь вот отдаю детей».

В мглистой глубине просеки засветился красноватый огонь — повара уже готовили завтрак… Вскоре огонь пропал — закрыли, должно быть, дверцу походной кухни. Набежал предрассветный ветер, коснулся расплывчатых верхушек елей, и черные башни зашатались.

«А ведь это от твоего эгоизма… — Сергей Алексеевич опять хохотнул, — ты ведь для себя, если честно, совсем честно, для себя старался… Все счастья хотел, полного! Ты же чертов эгоист, Сергей!»

Он прямо-таки затрясся от тихого хохота. Но затем его веселье разом и прошло… Конечно же, полное счастье было возможно только через всеобщее… через всеобщее! «Откуда это? — задумался Сергей Алексеевич. — Да, да — Гракх Бабеф, письмо перед казнью…»

Мысли Сергея Алексеевича вернулись к началу его разговора с самим собой. Он искал у себя же самого — у кого ж еще? — утешения… Но шла все та же война — вековечная! — то обманчиво затихавшая, уходившая в глубину жизни, то вырывавшаяся наружу. Бой, что предстоял ему, Самосуду, сегодня, был продолжением прошлых боев. И разве он мог посчитать себя вправе уберечь что-либо в этой войне лишь для себя одного, для своего спокойствия, для своей любви?..

Сергей Алексеевич словно бы примолк внутренне… Нет, не минула его и эта ужасная чаша. Кусочек свинца в ничтожное мгновение мог разрушить то, что с таким терпением, таким искусством он долго, годами создавал… И не было для него утешения…

Вблизи раздалось петушиное пение: невидимый певец со звонкой яростью на всю округу длинно прокукарекал. И откуда-то на его исступленный призыв отозвался другой, такой же самозабвенный вестник нового дня.

«Пора будить… — подумал Сергей Алексеевич. — Время…»

Выдирая ноги из залившего двор жидкого месива, он пошел к дому.

…Связные, ушедшие к ополченцам еще ночью: поляк Осенка и боец полка Феофанов, все не возвращались; миновало позднее осеннее утро, время подошло к полудню — их все не было. И Самосуд медлил, колеблясь и не зная, что же там сейчас происходит — в городе и на переправе: прорвались ли к ней немцы или их и сегодня удалось отбросить? Восстановлен ли мост, началась ли эвакуация или немцы хозяйничают уже на реке?.. Вчера в Доме учителя с командиром ополченского батальона было договорено, что партизанский полк придет к ополченцам на помощь: партизаны в критический момент должны были ударить в тыл врагу, рвавшемуся к переправе. И командир ополченцев обязался прислать рано утром Самосуду со связным «обстановку», подтвердить договоренность и указать час атаки. Могло случиться, что лучший момент для удара еще не наступил, могло случиться и так, что этот удар уже опоздал. И если реденькое прикрытие на переправе было смято, сброшено в реку, то атака партизан оказалась бы не только бесполезной, но и гибельной для них.

А полк имени Красной гвардии, все три его роты: первые две, состоявшие в основном из коммунистов, советского актива и ветеранов гражданской войны, и третья, самая молодая, с утра стояли на выходе из леса. Отсюда можно уже было в короткое время выйти на рубеж атаки. И истекали последние, быть может, минуты, когда эта атака партизан могла сыграть какую-то роль… Не вернулись пока что и полковые разведчики, ушедшие на рассвете…

Звуки боя, доносившиеся сюда со стороны города, наводили на прямо противоположные заключения. Одно время там громыхало как будто листовое железо — бушевал артиллерийский огонь; потом на защитников переправы двинулись танки — словно бы ударили вразнобой гулкие колокола, — и Самосуд готов уже был подать команду «Вперед!». Но наступило относительное затишье, танков совсем не стало слышно, изредка татакали пулеметы. И это в равной мере могло означать и наш успех, и нашу неудачу — тишину победы и тишину кладбища.

К Самосуду, одиноко прохаживавшемуся между деревьями, подошел, позванивая шпорами, придерживая на боку шашку, командир первой роты Никифоров. Это была фигура заметная: заведующий районным пунктом «Заготскота», а в гражданскую войну командир эскадрона в бригаде Котовского, Никифоров и внешне походил своим высоким ростом и полным, округлым лицом на знаменитого комбрига. Он и в своей конторе одевался с оглядкой на него — носил широкие галифе, короткую, отороченную серым каракулем бекешу, а на его голо обритой голове низко сидела фуражка с малиновым верхом — ее он сохранил с давних героических лет.

— Стоим, Сергей Алексеевич! А время, между прочим, идет, — проговорил Никифоров с рассеянным видом, как о вещи, лично его не волнующей.

— Что вы имеете в виду? — спросил Самосуд, хотя отлично понял командира роты.

— Остывают люди, Сергей Алексеевич! Боевой дух уходит, как пар из самовара…

И Никифоров улыбнулся, показывая изрядно попорченные коричневые зубы — он был уж немолод, этот удалой комэск.

Самосуд, стоявший к нему вполоборота, резко повернулся:

— Вы что же, пришли ко мне плакаться? За боевой дух своей роты вы лично отвечаете. — Он и сам был обеспокоен, раздражен, и сам подумывал, что это затянувшееся стояние плохо действует на людей. — Что за разговоры, товарищ Никифоров: боевой дух уходит, боевой дух приходит… У вас что же, рота неврастеников?

Никифоров постукивал по сапогу своей казацкой шашкой с георгиевским оранжевым, в черную полоску, темляком.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: