Из штаба дивизии его сразу же отвезли в медсанбат — у него были обморожены лицо, пальцы на ногах и, казалось, даже легкие. Там, в медсанбате, ему дали сообщение Совинформбюро «В последний час» — это облетевшее уже всю планету и утешившее многие миллионы людей, вернувшее им уверенность в силе правды, совсем недлинное, лаконично, как и полагалось, составленное сообщение, — оно было перепечатано в листке дивизионной газеты… И генерал только сейчас впервые прочитал:

«6 декабря 1941 г. войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествовавших боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери».

Генерал одиноко сидел на железной койке в предоставленной ему избенке, точнее, в баньке, превращенной в одну из палат медсанбата, — обряженный в бязевую рубаху с завязками, скелетно тощий, с сизо-багровыми изъязвленными щеками — и вникал в каждое слово:

«После перехода в наступление, с 6 по 10 декабря, частями наших войск занято и освобождено от немцев свыше 400 населенных пунктов… захвачено: танков — 386, автомашин — 4317… орудий — 305… Немцы потеряли на поле боя за эти дни свыше 30 000 убитыми…»

Мысленно генерал повторял фамилии командармов, названных в сообщении, одержавших, не в пример ему, эту победу; некоторых он знал лично: Лелюшенко, Рокоссовского, Говорова, Болдина… С Лелюшенко и Болдиным он служил, и вот как по-разному сложились их судьбы!.. Нет, он не завидовал им, он испытывал нечто более сложное, какую-то восторженную боль — генерал и радовался всей душой за товарищей, и в самой этой радости было нечто остро-саднящее… В его душе оживали умершие чувства: и восхищение, и, как бы стороной, жалость к себе, и чисто профессиональный интерес — как же все-таки была достигнута победа? — и живой интерес к завтрашнему дню. И он вновь начинал ценить то, что вчера еще не имело в его глазах никакой цены, — признательность и славу, которые ждут победителей.

А утром этого завтрашнего дня к нему без стука вошел адъютант командира дивизии с известием, что в дивизию приезжает командующий фронтом и что он выразил желание его видеть. И генерал испытал еще одно позабытое чувство — он оробел, — да, если говорить правду, оробел, что, в сущности, также было признаком его возвращения в мир живых людей. Но признаком, конечно, унизительным…

Нового командующего фронтом, — впрочем, далеко уже не нового, вступившего в командование еще в октябре, — побаивались все, кто служил под его непосредственным началом. И мнение о нем сослуживцев составилось довольно единодушное: одарен выдающимся стратегическим талантом и исключительной, истинно полководческой твердостью характера, вместе с тем требователен порой до жестокости и резок до грубости. Так о нем думал и бывший командарм, встречавшийся с этим военачальником еще до войны, на учениях; вот у кого каждая вина была виновата! Было известно также, что командующий и себе не дает поблажки, что он неутомим, памятлив, ничего не забывает, решителен и что его требовательность, не знающая снисхождения, свободна от каких-либо внеделовых мотивов. Но бывший командарм и не рассчитывал на снисхождение…

Подчиняясь безотчетному побуждению, он, выслушав вестника из штаба дивизии, встал с койки и вытянулся, точно командующий уже появился здесь… А адъютант комдива улыбнулся — этот разрумяненный морозом юнец лейтенант с бесстрашно веселыми глазами так и предполагал, что известие, с которым он пришел, произведет сильное впечатление:.. Ну что же, старый генерал, вытянувшийся при одном упоминании о командующем, заслужил, по всей вероятности, то, что его ожидало: в штабе рассказывали, что армию, которой он командовал, немцы полностью разгромили, тысячи попали в плен. И было нетрудно догадаться, каково-то ему сейчас… Несколько смягчало его вину, по мнению лейтенанта, лишь то, что сам он бежал из плена.

Стоя в положении «смирно», генерал осведомился, в какое время точно надлежит ему явиться к командующему фронтом, и лейтенант ответил, что на этот счет указаний пока не дано.

— Всякое бывает… Изменение обстановки, срочный вызов в Ставку, — пояснил он. — Вы понимаете?

— Так точно, понимаю.

Генерал провел рукой по лбу, собираясь с мыслями, потом попросил принести ему бритву, зеркальце и его одежду — ту, что, не снимая, он носил и в плену, в которой бежал, — его генеральский китель. Лейтенант пообещал все раздобыть, а зеркальце отдал свое — извлек из кармана гимнастерки. Все же этот незадачливый старик пробудил в его юном сердце сочувствие — просто страшно было подумать, что ему грозило… В штабе в связи с его историей вспоминали других генералов, которых судили за поражения в первые месяцы войны. И подобревшему, по крайней молодости, лейтенанту захотелось даже подбодрить старика. А то, что по своему адъютантскому положению он был как бы принят в обществе высшего начальствующего состава, давало ему право на известную интимность. Блестя своими любопытно-веселыми глазами, лейтенант сказал:

— А главное, товарищ генерал, в чем?.. Главное, какая на данный момент боевая обстановка. На данный момент наступаем мы. Так что, возможно, у вас обойдется… Прошу простить, что вмешиваюсь. Ну, ни пуха ни пера!

Генерал от унижения прикрыл глаза, но промолчал.

Весь день он приводил себя в порядок, готовясь к предстоящему ему испытанию судом. У санитарки, пришедшей прибрать баньку, он попросил иголку с ниткой и принялся чинить свой протершийся на локтях, пропитавшийся потом, провонявший дезинфекцией китель с немногими уцелевшими на нем пуговицами. Беспокойство доставило ему и то, что на воротнике кителя, на одной из петлиц, не хватало двух из полагавшихся трех генерал-лейтенантских звездочек — две были потеряны еще в немецком лагере. И хотя он смог бы, вероятно, выпросить звездочки у кого-нибудь из старших командиров в штабе, он, по некотором размышлении, решил не делать этого — кто знает, как такая просьба могла быть истолкована…

Санитарка — толстая, но проворная женщина, с насмешливо-хитроватым выражением лица, — поглядев, как он трудится с иголкой у замерзшего окошка, сжалилась над ним. Она забрала у него китель и бриджи, вынесла во двор, почистила снегом, благо ее не призывали к прямым обязанностям, заштопала, как смогла, дырки на локтях и пришила свежий подворотничок. Генерал не знал, как и благодарить ее, а она, собирая свои щетки и тряпки, усмехалась и отмахивалась:

— Что уж вы так-то?

— А то, что вы… ну, как сестра родная, — сказал он, растрогавшись.

— Сестра родная?! — Это, казалось, развлекло ее. — Скажи пожалуйста… Вы генерал, большой начальник, а я… знаете, между прочим, кто я такая? Уголовная я…

И она взглянула с явным удовольствием, точно спросила: «Как это вам понравится?»

— Я срок имела — за спекуляцию. Перед войной только вышла, в сороковом.

— Что было, то прошло, — сказал генерал, — кто старое помянет, тому глаз вон.

— А кто старое позабудет, тому два вон, — так мне участковый в Рязани говорил… Я сама московская, а только в Москве мне прописки не дали. Я в Рязани и в санитарки попросилась… Хороший человек, наш капитан, взял меня, не поглядел на судимость.

Женщина присела на лавку, отдыхая.

— В беде мы — вот и вся причина… Вы тоже в беде, товарищ генерал, потому и я вам сестрой заделалась. Когда человек в удаче, в законе, он и сам по себе отлично проживет. Ну а в беде одному — могила, человек это понимает. — Она смеялась своими карими, глубоко сидевшими, как изюминки в сдобе, глазками. — Уж не знаю я, какие генеральские беды бывают, не осведомлена. Но я сразу почуяла: в беде товарищ начальник… Правильно я говорю? Передо мной чего таиться — я на людей не доказчица.

Генерал, однако, уклонился от ответа.

— А у вас какая беда? — спросил он.

Но женщина уже заторопилась:

— Кто сейчас не в беде?.. Ну да ладно, за битого двух небитых дают, и то выгода… Хорошо вот, от Москвы прогнали извергов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: