В глаза старшине внимательно смотрел… живой мертвец.
Он сидел в крохотной каюте за несоразмерно шикарным, темно-полированным письменным столом лицом к двери, откинувшись аккуратнейше причесанной седеющей головой на изогнутый, высокий темно-коричневой кожи заголовник кресла. Под стать столу — солидного, богатого кресла. Темноволосый, бледный, интеллигентно тонколицый моряк. Старшина ошибся: моряк был мертв. Но мертв от ужаса. Невыразимого, чудовищного, древнего, как сама смерть, ужаса. Этот ужас и ударил старшину в двери. Этот навек живущий ужас-предупреждение нетленным, вечным мертвецом смотрел в зрачки старшине.
Толстоствольный хромированный крупный пистолет, тускло посвечивая темным серебром, увесисто покоился на столе под ладонью левой руки дулом к двери. Правая, судорожно сжатая в кулак на сломанном карандаше, рука морского офицера покоилась на чуть смятом, прорванном грифелем посреди строки, листе бумаги — ослепительно, снежно-белом прямоугольнике на темной глубокой плоскости стола. Издали глядя в застывшие в косых скачках рваные строчки, Попов отрешенно подумал: «„Вальтер“. Так называемый офицерский. Дорогая штука…» И тут же понял, что перед ним не корабельный офицер. Перед ним сидел морской летчик. В полной парадной форме люфтваффе. И он, старшина Попов, уже видел этого человека. Но не смерть, не пистолет, не дикость узнавания фарфоро-белого замерзшего лица, не смятый шлемофон (он заметил его краем глаза на толстом ковре справа от стола — совершенно неуместный здесь истертый летный шлемофон), даже не глаза — влажно-стеклянно поблескивающие немигающие глаза этого… этого мертвого человека сжимали душу в корчащийся клубок ужаса. Тут было что-то другое. Что отшвырнуло назад полгода убивающего и убиваемого капитана Кузьменко. Что не давало дышать старшине, скручивая чистый прохладный воздух, чуть пахнущий металлом и линолеумом, в шершавый ком.
Попов, боясь вздохнуть, осторожнейше попятился назад, косясь на валяющийся шлемофон и ощущая в нем какую-то подсказку, намек, ловя ускользающее понимание, открытие, ощущая всем телом, каждой его клеточкой рядом — вот тут, сейчас, в сей миг! — какую-то невероятную в своей простоте и грандиозности разгадку. И, оторвав глаза от шлемофона и взглянув в искаженное смертью странно нелюдское лицо, уже почти понимая, в чем дело, уже почти ликуя и ликующе ужасаясь, он обернулся к капитану — и не успел. Ничего не успел: ни понять, ни сказать, ни удержать. Кузьменко, отшатнувшись всем телом назад, запрокинул черный от шрамов и щетины подбородок и жутко, яростно, рвуще заорал в низкий нежно-кремовый подволок рубки.
— Ты ж здесь, кур-р-рва! Так принимай гостей! Сажай за стол, падаль, — или я разнесу твою!.. — и вскинул пистолет. Боек звонко щелкнул. Осечка. Конечно же осечка, успел подумать старшина. Капитан бешено передернул затвор, с лязгом вылетел и завертелся юлой на линолеуме патрон. Осечка! И еще раз — осечка! Глухо рыкнув, капитан тяжело сиганул через ограждение на трап, сокрушительным ударом сапога вышиб внизу дверь и ринулся в темный проход. Попов же медленно, пятнами быстро бледнея, вытащил свой ТТ, взвел его, крепко упер дуло себе куда-то под ребра в бок и, весь залившись взмокшей потом белизной, спустил курок. Да. Да! Щелчок! Нет выстрела!
Он так же медленно, осторожно, будто взвешивая, отвел пистолет и, странно разглядывая его, прошептал трясущимися губами:
— Вот теперь все правильно. Вот теперь я вам верю…
Снизу донесся звон, тяжкий грохот, рычание.
— Стой! Стой, идиот, не тронь! Не смей!.. — и, размахивая ненужным пистолетом, старшина ссыпался вниз и, нырнув в темный коридор, влетел в какое-то зашторенное от коридора полутемное тесное помещение — туда, где средь тончайшей аппаратуры бушевал Кузьменко; рыча, он крушил выломанной табуреткой-вертушкой экраны, шкалы, индикаторы и лампы; грохочуще валились с переборок полки с документами и книги; летели клочья пленок и бумаг, разлетались испещренные цифрами и значками ленты, карты, таблицы, диаграммы; оглушительно взрываясь, лопалось стекло, трещало дерево, визжал пластик. Попов с маху, в прыжке от тяжелой шторы обрушился на него сзади, опрокинул, отжимая подбородок, на стол и навалился на бьющегося командира всем телом.
— Пус-сти… Пусти, сука! Я им… Пугать? Меня — пугать?! Ну я попугаю, я пугану…
— Кому? — в глаза ему, в зрачки выкрикнул старшина. — Кому, трус? Он тоже струсил! Он — и все они! И ты… А ты…
— Что-о? Что ты сказал?! Я — трус? Ах-х-х ты ж… Ви-ижу, все вижу… Тут мылишься пересидеть, академик х…в? А ваньки там за тебя должны… Н-ну, гнида!
Попов отпрыгнул назад и, кривясь, смотрел, как лежащий локтями на столе капитан вскинул в лицо ему пистолет.
— Не трудись, — зло улыбнулся он. — Тут, теперь — не выйдет. Вообще не выйдет. Я — не крыса.
— Что?! Что… — капитан дергал щекой, тяжелый пистолет плясал в его руке, длинный ствол ходил ходуном. — Не?..
— Да. Как там, в провизионке. Я — человек. Везде. Стреляй.
Капитан, не сводя воспаленных глаз со старшины, вскинул пистолет в подволок и всей ладонью, всей рукой, всем телом даванул спуск. Сухо клацнул металл.
— Правильно. На, — протянул ему старшина свой ТТ. — Проверь обойму. Патрон — в стволе. Я не обманываю. Все проверь. Ну, чего ты? Валяй, пробуй. Бери, ну же?
Капитан, полусидя боком на разгромленном столе, молчал, недвижно глядя на протянутый ему пистолет.
— Даже теперь не понял? Тот, наверху, — он тоже испугался. И умер. От страха. Так он думал, впрочем, — когда думал, что умирает. Точно. Так он и подумал.
Кузьменко молчал, застывше уставившись в никуда пустым взором. Попов же старательно, подбирая слова, пытался объяснить, вновь ловил петляющую рядом, вот тут, разгадку…
— Он ждал их — но с пистолетом в руке. Ты же сам видел. Со смертью в руке ждал гостей. Или сам пришел. Почему? Он видел их? Слышал? И так испугался? А они не тронули его. И теперь подсунули нам…
— Не тронули? — неожиданно оскалился капитан.
— Это — не то, что ты подумал. Это — он сам. Но и не он.
— Кто — не он?
— Тот летчик.
— Летчик? — капитан хрипел севшим голосом. Лицо его стало почти черным от изнурения. Старшина слышал, видел, физически с усилием выдерживал невыносимую тоску, охватившую этого человека. Но он не знал, чем помочь ему. Да и никто не мог бы тут помочь. Он должен был все понять сам. Тут каждый все должен сам…
— Я узнал его. Это тот самый летчик. Который сегодня атаковал нас. Командир той «дорнье».
— Которого сбили?
— Сбили? Ты говоришь — сбили? Ты сам сказал. Кто? Кто сбил?
Капитан молчал, прикрыв обожженные, без ресниц, глаза, все больше и больше сутулясь, сгибаясь под какой-то тяжкой ношей.
— Ведь он умер давно. Нет, не умер. Ты же видишь кого нам подсунули. Нет, не кого, а — что. А тот, настоящий, которого мы видели утром, — ушел. На время. Или навсегда. Туда… — старшина неопределенно взмахнул куда-то вверх, пытаясь все-таки разглядеть глаза капитана. — Это не смерть. И мы еще узнаем, куда он ушел. Но это осталось. И…
— «Это»?.. — капитана начинало трясти. Он опустил голову, мучительно пытаясь справиться с сотрясающей все его тело дрожью.
И вдруг, ощутив высокую, чистую и невыносимо огромную жалость к этому, безусловно, честному, мужественному и гордому человеку, подавленному, раздавленному сейчас не наивным страхом труса — нет, Попов знал своего командира! — но оглушительным крушением понятного, привычного, надежного в несокрушимой простоте мира друзей и врагов, только друзей и только врагов, без условной правды и ясной лжи, точного знания справедливой истины и прямого пути в светлое будущее всего человечества, — старшина шагнул к нему:
— Пошли-ка домой, Саш. Ну к нам, туда. А? Ведь не все же сразу. Ведь я-то уже знал. Самую малость — но знал. Мне легче. А ты сейчас… — договорить он не успел. Кузьменко дернулся, отшвырнул уже обнявшую его за плечо руку, вскинул голову и страшно, вздувая изрезанное синими шрамами, черно заросшее серой ломко-толстой щетиной горло, нутряно закричал в никуда, тяжко взрыдал в невидимое отсюда, из-под тяжелых стальных перекрытий, недостижимое, непостижимое для человека небо:
— Но где же вы?! Сволочи! Ублюдки! Где ж вы раньше были?! Мне же нельзя умира-а-ать!!!
Огонь — живой, земной огонь — тепло и дружелюбно светился и приплясывал в стоячей серо-мутной, затянутой плесенью темноте. Оказывается, опять настала ночь — вернее, то, что здесь можно называть ночью. Попов, когда увидел из окна ходовой рубки костер, подумал, что только первая после посадки ночь (а сегодня, кстати, какая — третья?… надо бы отмечать…) была по-настоящему, по-ночному темной.
Когда они сошли с корабля, опять по-настоящему его так и не обследовав из-за нехватки времени и нервов, ночь, как ни странно, уже наступила. Далеко внизу, у входа в хижину, призрачными проблесками высвечивая дрожащий в розовых отсветах огня черно-багровый склон берега, горел, трепыхаясь, разожженный встревоженным Сэнди костер. Оказывается, они — по его утверждению — провели внутри корабля всю вторую половину дня — во всяком случае, наступление темноты свидетельствовало об этом. Но Попов, как, впрочем, и мрачно-пришибленный капитан, был уверен, что пробыли они там максимум час и нигде, кроме ходового мостика и подвергшейся разгрому злополучной штурманской рубки, не были. Единственное, что еще успел осмотреть старшина, — ту самую крохотную каюту-кабинет за переборкой рубки. Впрочем, осмотреть — что? Труп? Тело? Механизм? Манекен? Старшина не знал, как назвать то, что он увидел, распахнув ту же дверь вновь десять — пятнадцать минут спустя — после того, как они захлопнули ее и безуспешно пытались понять, кто мог зажечь бумагу в пепельнице и как может гореть электрическая лампочка там, где вообще нет электричества.