Бёртон задумался — уж не продумал ли и это Тот, кто создал этот мир?
Вернулся к камню он как раз тогда, когда полыхнуло синее пламя.
Казз вдруг остановился, чтобы справить малую нужду. Он не удосужился отвернуться. Логу захихикала, Таня покраснела, итальянки привыкли к зрелищу мужчин, поворачивающихся к стенам домов там, где их застигла нужда. Алиса, к удивлению Бёртона, вообще никак не отреагировала — словно Казз для нее был чем-то вроде бродячего пса. Может быть, именно этим и объяснялось ее равнодушие. Для нее Казз не был человеком, и, следовательно, от него нечего было ждать человеческих поступков.
Отчитывать Казза за это сейчас было бесполезно, особенно же потому, что Казз не понимал языка, на котором говорил Бёртон. Но в следующий раз, когда Каззу взбрело бы в голову облегчиться, когда другие сидели и ели, Бёртон решил воспользоваться языком жестов, дабы запретить ему подобное поведение. Кроме того, он собирался запретить ссориться за едой. Положа руку на сердце он вынужден был признаться, что в свое время он больше, чем надо, затевал споров во время трапез.
Пройдя мимо Казза, он пошлепал его ладонью по макушке. Казз непонимающе глянул на Бёртона, а Бёртон покачал головой, сознавая, что до Казза смысл его недовольства дойдет только тогда, когда тот научится говорить по-английски. Но о своих намерениях он забыл, остановившись и потирая собственную макушку. Да, там обозначился нежный пушок.
Он ощупал лицо — гладкое, как и раньше. А под мышками тоже вырос пушок. Лобок остался гладким. Хотя там волосы растут медленнее, чем на голове. Бёртон поделился своим открытием с остальными, все осмотрели себя и друг дружку. Волосы стали отрастать — по крайней мере, на голове и под мышками. Исключение составлял Казз. Он весь обрастал шерстью, только лицо оставалось гладким.
Открытие чрезвычайно всех обрадовало. Смеясь и шутя, они шли в сумерках вдоль подножия горы. Потом повернули на восток и пошли по поросшим травой холмам. Одолев четыре холма, они приблизились к тому, который теперь считали «своим». Пройдя полпути вверх по склону, они остановились и умолкли. Фрайгейт и Монат не отозвались на оклики.
Велев остальным рассыпаться и идти медленным шагом, Бёртон повел группу дальше. Около хижин никого не оказалось. Несколько построек, из тех, что были поменьше, были или совсем разрушены, или повреждены. Бёртона зазнобило — словно холодным ветром обдало. Тишина, поврежденные хижины, отсутствие двоих товарищей — это пугало.
Через минуту они услышали оклик и обернулись туда, откуда он донесся — к подножию холма. Над верхушками травы показались лысые головы Моната и Фрайгейта. Вид у Моната был удрученный, а американец ухмылялся. На скуле у него синел фингал, костяшки пальцев обеих рук распухли и кровоточили.
— Только что прогнали четверых мужиков и трех баб, которые хотели завладеть нашими хижинами, — сообщил он. — Я им сказал, что могут и сами себе такие выстроить и что вы скоро вернетесь и зададите им трепку, если они немедленно не уберутся. Они меня хорошо поняли — болтали-то они по-английски. Разместились они у питающего камня в миле к северу от нашего, на берегу реки. Большая часть людей там — триестцы из вашего времени, но имеется примерно с десяток чикагцев, умерших в тысяча девятьсот восемьдесят пятом или около того. Интересненько тут собраны умершие, а? Путем произвольного отбора, я бы так сказал.
Ну а я им сказал то, что, по словам Марка Твена, сказал про чикагцев дьявол: «Вы, чикагцы, считаете себя лучше всех, а на самом деле вас просто больше всех». Этот номер у меня не больно-то прошел — они, видно, решили, что я стану с ними дружбу водить, раз я американец. Одна тетка предложила мне себя, если я, дескать, переметнусь к ним и помогу им занять хижины. А еще они сказали, что все равно отберут их, и если понадобится — через мой труп.
Но они только на словах храбрились. Монат их одним своим видом напугал. Ну и потом, у нас же были каменные топоры и копья. Их вожак все равно подбивал остальных напасть на нас, и тут я хорошенько пригляделся к одному из них.
Голова у него была лысая — без длинных густых прямых черных волос. Когда я с ним познакомился, ему было лет тридцать пять, и тогда на нем были толстенные очки в черепаховой оправе, да и не видел я его пятьдесят четыре года. Тут я подошел поближе, присмотрелся к его ухмыляющейся роже, а ухмылялся он точь-в-точь, как я помнил — ну совсем как скунс из пословицы, — ну а я и говорю: «Лем? Лем Шаркко! Это же ты, Лем Шаркко?!»
Он тогда глаза выпучил и ухмыльнулся еще шире и взял меня за руку — меня за руку — это после всего, что он мне сделал, — и воскликнул так, словно мы с ним — ни дать ни взять братишки, встретившиеся после долгой разлуки: «Да это Пит Фрайгейт. А это я! Я! Боже, Пит Фрайгейт!»
А я ведь почти обрадовался, что его увидел — потому же, почему, как он сказал, он был рад меня видеть. Но потом я себе говорю: «Да это же подлый издатель, который надул тебя на четыре тысячи баксов, когда ты только-только начинал вставать на ноги как писатель, и погубил твою карьеру на многие годы. Это скользкий подлюга, который надул тебя и еще как минимум четверых на крупные суммы, а потом объявил, что обанкротился, и был таков. А потом получил по наследству кучу денег от дядюшки и зажил припеваючи, чем доказал, что за преступления расплачиваются. Это — тот человек, которого ты не забыл, и не только из-за того, что он вытворил с тобой и другими, а еще из-за того, что потом ты столкнулся еще со многими издателями-подлецами».
Бёртон усмехнулся и сказал:
— Я как-то обмолвился, что священникам, политикам и издателям никогда не пройти во врата рая. Но я ошибся — то есть ошибся, если это рай.
— Ну да, я помню, — кивнул Фрайгейт. — Я никогда не забывал, что эта фраза принадлежит вам. В общем, я сдержал естественную радость при виде знакомого лица и сказал: «Шаркко…»
— У него такое имечко, а вы ему поверили?[24] — удивилась Алиса.
— Он мне сказал, что это чешская фамилия и что она значит: «тот, кому можно доверять». Но это были враки, как и все остальное, что он мне болтал. Но я решил, что нам с Монатом стоит отступить. Отступим, а потом прогоним их, когда вы вернетесь от питающего камня. Хитрый план. Но когда я узнал Шаркко, я просто обезумел! Я ухмыльнулся и говорю ему: «Ну, до чего же радостно тебя видеть, сколько лет, сколько зим! А особенно здесь, где нет ни полицейских, ни суда!»
А потом как врежу ему по носу! Он брякнулся на спину, кровь из носа потекла. Мы с Монатом накинулись на остальных, я сбил одного, а другой шмякнул мне по щеке цилиндром. У меня башка закружилась, но Монат не рас-, терялся — одного сразил наконечником копья, еще одному ребра переломал — он щупленький, но быстрый, и соображает в самообороне — да и в атаке! Тут Шаркко поднялся, и я его другим кулаком ударил, правда, удар пришелся в нижнюю челюсть — скользящий вышел. Кулаку моему больше досталось, чем его челюсти. Он развернулся и — бежать, я — за ним. Остальные тоже дали деру, а Монат их гнал своим копьем. Я гнался за Шаркко, загнал его на соседний холм, поймал на полпути до подножия и задал ему хорошую трепку! Он полз от меня на карачках, умоляя о пощаде, а я дал ему пинка под зад, и он покатился — всю дорогу с холма пропахал!
Фрайгейт все еще дрожал от возбуждения, но был явно доволен собой.
— Я боялся, что струшу, — объяснил он. — В конце концов, все это было так давно и совсем в другом мире, и, может быть, мы оказались здесь для того, чтобы простить наших врагов — и кое-кого из друзей — и чтобы простили нас. Но с другой стороны — так я подумал — может быть, мы попали сюда и для того, чтобы маленько расквитаться за то, что нам пришлось пережить на Земле? Что скажете, Лев? Как бы вам понравилась возможность сунуть в огонь Гитлера? Медленно поджарить, а?
— Не думаю, что ушлого издателя можно сравнивать с Гитлером, — возразил Руах. — Нет, я не хотел бы поджарить его. Я хотел бы заморить его голодом до смерти или кормить его так, чтобы он был едва живой. Но я не стал бы этого делать. Что толку? Разве это заставило бы его переменить мнение обо всем, разве он стал бы тогда считать евреев людьми? Нет, я не стал бы ничего с ним делать, попади он мне в руки, разве что только убил бы его, чтобы он не сумел причинить зла другим. Но я не уверен в том, что он, убитый, умрет. Не здесь.
24
От англ. «shark» — акула.