– Этого я не понимаю, – сказал Страшнов.
– Я вам все расскажу, вы только поверьте мне!
– Поверить? – сказал Страшнов. – Я тебя лечу, и ты меня обворовываешь.
X
Полет проходил ночью. У Демина отказал радиокомпас, а дублирующий гиромагнитный компас куда-то пропал. Он шел по пеленгатору и даже не знал точно высоты, потому что летел под облаками и локатор не брал из-за малой высоты. Он летел ощупью, ориентируясь по увеличению или уменьшению пеленга, потом его вели посадочным локатором, поправляли с земли курс и высоту, и, когда он вышел к аэродрому, оказалось, что летит он днем.
Небо над аэродромом было чистым, светило солнце, и сидел он не в кабине реактивного истребителя, а на «яке», слабеньком аэроклубном «яке». За ним тянулся буксирный трос к оранжевому планеру.
– Я твой ведомый! – закричала Таня, размахивая скрипкой из кабины планера.
Высота была ничтожной, метров двадцать, на аэродромном поле колхозники косили траву. Среди них стоял по пояс голый Сергей, здоровый и веселый. Он взмахнул веревкой и накинул петлю на хвост «яка».
– Тяни! – закричал он толпящимся рядом людям. – Не пустим его!
В толпе Демин разглядел Танечку на костылях, следователя, плачущую мать и Страшнова. Страшнов стоял в белом халате и, запрокинув голову, глядел на него. По взлетной дорожке бежала Лида и показывала рукой на полосатую аэродромную колбасу: ветер был крепкий.
– Не улетит, – говорил Ганечка, обнимая следователя с папкой. – Ты не беспокойся, гражданин начальник, он нас любит.
– Обрежь веревку! – крикнул снизу Страшнов.
С ума сошел! Чтобы обрезать, надо к хвосту добраться.
– Держи скальпель!
Демин сдвинул фонарь назад и почувствовал в руке холодный нож. Теперь надо выбраться из кабины. Он стал вылезать, но ему мешал парашют, было трудно удержаться под ревущим ветром, а снизу мать кричала просительно:
– Не упади, сынок!
Мать была в широкой сборчатой юбке и темной шали, в руках у нее горел медный крест.
Демин добрался до хвоста и короткими ударами стал бить по веревке. Нож оказался тупым и не резал, а рвал скрученные волокна.
– Планер держи, Серега! – закричал мужик с кривой забинтованной шеей. – Обротай его, а то улетит.
Они бросали снизу вверх веревки, которые извивались змеями и хлестали по рулям, Демин отбрасывал их и бил ножом по затянувшейся петле. Он бил тупым ножом, он отмахивался от холодных гадюк, но одна рука у него онемела, а другой он отмахивался, а они все бросали, а он отмахивался и ударил рукой о кровать, а кровать была жесткой, и он очнулся.
Рука не поднималась, под мышкой вспухла железа величиной с голубиное яйцо; она болела, а рука не болела и была тяжелой и неподвижной, словно ее прибили к кровати. Над ним сидел Страшнов и что-то делал с рукой. Ему помогал молодой хирург в пенсне.
– Отрезали? – спросил Демин.
– Пока нет, – сказал Страшнов.
– Отрежьте, – сказал Демин.
* * *
В дежурке Страшнов, продолжая прерванный разговор, сказал Игорю Петровичу, что допуск посетителей в четвертую палату он разрешил в силу необходимости. Человек, может, и машина, но ему всегда нужна связь с миром, а Ганечке нужна вот так, – он чиркнул пальцем по горлу.
– Я понимаю, – сказал Игорь Петрович с улыбкой: очень уж энергичным был этот жест. – Но задерживать ампутацию опасно.
– И все-таки мы должны бороться до конца, ампутация – это последнее, что мы можем сделать.
– Борется сейчас только Демин, а те двое в стороне. Впрочем, положение у них похожее. Я где-то слышал или читал о таком опыте: привязали двух незнакомых собак в разных углах помещения, и, когда одну стали бить, вторая жалобно заскулила, хотя ей даже не угрожали. Опыт, разумеется, жестокий, но результат интересный, вполне согласуется с учением Павлова. Между прочим, Винер, высоко оценивает исследования Павлова, жаль только, что объединяет их с теорией ассоциации Локка, в сущности, механистической...
Игорь Петрович увлекся и не заметил, что Страшнов заснул. Он спал, сидя за столом, уткнувшись лбом в сжатые кулаки, и, когда Игорь Петрович заметил это, ему стало стыдно. Разглагольствует о Винере и Локке, а не подумал, что вчера Страшнов оставался один на все отделение. Его отправил отдыхать, а сам остался. И сейчас здесь. Двое суток. Очевидно, не для того, чтобы выслушивать его теоретические упражнения. Мозг отключился, в действие вступили защитные силы организма, и заснул...
В четвертой палате тоже спали все, кроме Ганечки. Ганечка вечером звонил по телефону и сейчас ждал. Если щипачи не придут, он не побоится мокрого дела, он рассчитается за все, и пускай тогда клеят ему любой срок, пускай вышка, он не отступит.
Щипачи пришли. Они плохо помнили Дипломата и Рокфеллера, но знали Беркута, которого не могли пришить втроем, и знали, что от него им не уйти. Он бросит все, восстановит старые связи и рассчитается с ними, чего бы это ни стоило.
В палате спали. Демин не бредил и дышал вроде спокойно. Врачи умеют сделать так, чтобы человек спал спокойно. Ганечка тоже уснул. Перед рассветом, когда щипачи все сделали. Он уснул сразу же и спал легко, будто лежал в жаркий день на траве в прохладной тени.
Разбудил их мужик с кривой перевязанной шеей. Он вбежал ошалелый, взволнованный, остановился посреди палаты и, кособоча жуликоватую совиную голову, стал рассказывать, захлебываясь:
– И бритва и одеяла целехоньки, как были. Ей- богу! Одеяла – на нас, бритва – в тумбочке... И у вас? Во-от эт-та да-а-а! Артисты! Ей-богу, артисты! И как они спроворили, ума не приложу!
– Они могут, – сказал Ганечка, зевая. – Они не то еще могут.
– Нам уж другие одеяла дали, а они вернули. Вот дурачки! Если рыбу в речку кидать, зачем ломить? Ей-богу, дурачки?
– Ну, ты, сундук! За ум тебе шею-то свернули? Дуй спать!
– И окошко-то ведь закрыто было, и разговаривали мы долго, а вот поди-ка... И чего они так, а? Совесть заела, что ли?
– Да ты заткнешься, мать твою...
Ганечка схватил костыль и, когда мужик, шлепая туфлями, выскочил в дверь, радостно засмеялся. Все утро он не мог унять своей радости, хохотал над «Тремя мушкетерами», называл их осликами, задирал Сергея, рассказывал блатные анекдоты.
Демин лежал безучастным. У него снизилась температура, как она всегда снижалась по утрам, но незначительно, и облегчения не наступило. Черты лица стали заостряться, лихорадочные пятна не сходили, он глядел перед собой отсутствующим взглядом, слушал дурачества Ганечки и ничего не понимал. Он как бы выключился из мира и жил отдельной от всех жизнью. Вряд ли это была жизнь, это было что-то другое – медленное, холодное, длинное. Оно не пугало Демина, ему все стало безразличным, пропали всякие желания, он о чем-то думал, но мысли, едва возникнув, расползались и пропадали, их заслоняли другие, тоже неопределенные и неуловимые, и, если бы его спросили, о чем он думает, вряд ли бы он ответил.
И когда его уносили в операционную, ему все было безразлично. Он видел озабоченные лица Сергея и Ганечки, они сидели на постелях и глядели на него, видел свою койку, скомканные простыни, одеяло на полу, но все это не имело к нему никакого отношения. В дверях над ним склонилось морщинистое маленькое лицо матери, и он не удивился и не обрадовался, а только отметил, что она стала меньше, усохла. «Да бог с ней, с рукой, – говорила она торопливо, – сам бы жив остался, бог с ней».
И только когда его положили на операционный стол, когда он увидел чистое небо с этого стола, он оживился и... потерял сознание.
XI
Солнце косо било в окно сквозь крону тополя, и на полу лежали серебряные зайчики. Они лежали неподвижно, они грелись, не шевелясь, – наверно, на улице было тихо.
Ганечка сидел на постели и махал руками, делая гимнастику.
– В здоровом теле здоровый дух, – сказал он, заметив, что Демин открыл глаза. – Двадцать часов ты проспал. Силен! Я думал, в ящик сыграешь.
Демин хотел поднять руку, но не смог: руки не было. Рукав рубашки пошевелился рядом, пустой и легкий.
– С мамашей твоей вчера беседовали, – сказал Ганечка. – Если бы у меня была мать...
Демин глядел на пустой рукав.
– Страшнов телеграмму ей дал, а военком привез на своей машине.
Демин слушал.
– Она скоро придет, – сказал Ганечка. – Она в нашем общежитии ночует, Маша ее увела.
Сергей спал, уткнувшись лицом в подушку. Одеяло и простыни сбились на пол, и он лежал совсем голый.
– Я его покрою, – сказал Ганечка, спустил ногу с кровати, подперся костылями и проворно заковылял к Сергею.
– Какая Маша? – спросил Демин.
– Подруга моя, – сказал Ганечка. – Любовь!
Он допрыгал до своей койки, сел и убрал в тумбочку вчерашние газеты с большими фотографиями и крупными заголовками через всю страницу: потом Демин прочитает.
Сергей проснулся и сел на постели.
– Фу-ух, – облегченно вздохнул он, протирая кулаками глаза совсем по-детски. – Приснится же такие! Здоровый был, никаких снов, а тут... На лошади будто ехал – деревянная лошадь, мочальный хвост – и Таню сбил. Сбил ее, а она смеется.
– Думал, вот и приснилось, – сказал Ганечка.
– Не так же я думал. – Сергей посмотрел на Демина, на смятый белый рукав поверх одеяла и отвел взгляд. – Сегодня она придет. Я вчера передал, чтобы пришла с утра.
– Хорошо, – сказал Ганечка.
Демин вспомнил вчерашний день, лобастое потное лицо Страшнова, острое пенсне ассистента. И еще себя, распятого на столе, вспомнил, но себя он видел недолго, один миг и со стороны, будто на столе лежал не он, а кто-то другой, а он стоял рядом и наблюдал.
Вместе с осознанием свершившегося он почувствовал облегчение, как это всегда бывает после напряженного ожидания, но с облегчением явилось страшное ощущение пустоты, будто вместе с рукой у него отняли весь мир. Этот мир был рядом, раздражал, требовал внимания и проникал в него независимо от его воли.
– Ребята были что надо, – говорил Ганечка. – Дружные, сильные, один к одному. Трое их было: Атос, Портос и Арамис. А четвертый был Д’Артаньян, самый смелый.