— Братцы, спасай продукты! Камбуз разворотило!

Плотники висели на стенах, как обезьяны. Трещина расходилась медленно, как бы нехотя. С плотников валил пар, пила, казалось, вот-вот сделается красной от трения.

Наконец, стены были разняты на две половины, и тут раздался хлопок и треск — брезентовую крышу разорвало надвое: ее не успели разрезать.

Получились две избушки — одна на одной стороне широкой полыньи, другая на другой.

Красноватое утро осветило лагерь. Клубился красный пар, торосы, казалось, таяли в красном огне.

Подвижка прекратилась так же неожиданно, как и началась.

— Все красно, как в аду, — сказал плотник Николаев.

— Обживешься — и в аду ничего, — улыбнулся Воронин. — Ну-ка, комсомольцы, сознайтесь, что перепугались, когда под вами разошелся лед.

— Ничуть не испугались, — сказал Кожин. — Мы теперь ко всему привыкли.

— Ну, коли так, пойдемте-ка, товарищи. Вон, все разворотило. Надо строиться заново.

…Шмидту снился живой и невредимый пароход, рассекающий форштевнем волны. И его охватила радость: значит, гибель «Челюскина» — это страшный сон, не более.

Но тут наступило пробуждение, пароход исчез, осталась только качка. Лед под спиной дышал, болталась лампа «летучая мышь», освещая иней на потолке и стенах. Поблескивали металлические части радиостанции, около которой мирно похрапывал Кренкель.

Отто Юльевич зашевелился. Может, начинается очередная подвижка?

За стеной палатки послышались шаги дневального, который ходил вокруг лагеря с винтовкой. Если он не поднял тревогу, можно полежать.

Шмидт отогнал от себя видение парохода.

«Самое важное время — сия минута, и самое важное дело — это то, которое делаешь сейчас, — подумал он. — Итак, продумаем все дела на сегодня».

Проснулся дежурный по палатке Бобров, заместитель начальника экспедиции, и, притворно покряхтывая, вылез из спального мешка.

Палатка, растянутая на каркасе, изготовленном из реек, была так высока, что даже рослые мужчины могли стоять в ней не сгибаясь, но Бобров по старой памяти горбился.

Вот он громко зевнул, свернул свой спальный мешок и подкатил его к стене — теперь на этом свертке можно сидеть — и, выйдя наружу, торопливо закрыл за собой дверь, также сделанную из реек, обтянутых брезентом.

Было слышно, как Бобров колет лед для чая, потом прыгает на месте и пыхтит — делает зарядку, потом умывается — попросту трет лицо снегом. Бриться на льду — это роскошь.

Он появляется в палатке с «чайником» — жестяной коробкой из-под патронов и разжигает примус. Потом разжигает печь, сделанную из железной бочки, — палатка постепенно наполняется теплом. Блестки инея на стенах, тая, дрожат, брезент темнеет.

Из своего мешка выползает Кренкель и начинает протирать от инея радиостанцию: ведь через минуту иней превратится в воду.

Вот он снимает с проволоки, натянутой над печкой, свои портянки, выбирает свои валенки из кучи валенок, уложенных подошвами к «печке», и вдруг видит на своем рабочем столе банку с замерзшим чаем.

— Еще раз увижу на столе чего-нибудь такое — буду без предупреждения выбрасывать на улицу, — ворчит он.

Приближалось время выхода на связь.

Отто Юльевич тоже выбрался из спального мешка и подсел к Кренкелю. Свой рабочий день он планировал в зависимости от сообщения с материка.

«Неужели сегодня удастся выпить вскипевшего чаю?» — подумал Шмидт, поглядывая на «чайник».

Бобров опустил с потолка подвесной столик и начал раскладывать галеты, по десять штук на брата — это дневная норма. Потом появились кружки. То есть то, что можно назвать кружками, — банки, склянки, жестянки.

— Жизнь на льдине вполне сносна, — сказал Бобров, разливая чай. — Вот только стол качается да кипяток быстро остывает.

Алексей Николаевич Бобров до революции был профессиональным революционером-подпольщиком, бывал и под судом и в эмиграции и совершенно искренне считал жизнь на льдине вполне сносной.

Сообщение о самолетах, которые движутся к лагерю, сделали Бабушкина и Валавина центром внимания. Их расспрашивали о Водопьянове, Галышеве, Молокове, Слепневе, интересовались, каково теперь Ляпидевскому и его товарищам, оказавшимся на вынужденной посадке, вдали от населенных пунктов.

— Не так трудно прилететь из Ванкарема на льдину, — говорил Бабушкин. — Главная трудность — добраться до Ванкарема и при этом не разбить самолет. Ну, а если Галышев и Водопьянов сумеют прилететь в Ванкарем, то через два дня на льдине из нас никого не останется.

Возникла даже своеобразная игра: одни ставили на военных, другие на «американцев», третьи на Галышева и Водопьянова.

Жизнь на льду была тяжелой еще и вот почему. Если выпадала такая ночь, что не надо было выскакивать на мороз и спасать вещи, накатывалась вдруг тоска и всякие мечтания: хотелось сходить в баню и хорошенько попариться, хотелось настоящего свежего хлеба, хотелось получить письмо из дома, а то и просто послушать музыку или почитать книгу. Те книги, которые удалось спасти, были зачитаны до дыр. Причем считалось неприличным «единоличное» чтение. Следовало непременно читать вслух.

Наибольшим успехом на льдине пользовался «Медный всадник» Пушкина: наводнение в поэме было очень уж созвучным с катастрофой «Челюскина». Пушкин у многих пробудил любовь к отечественной поэзии и чтению вообще. Поклонниками Пушкина стали и плотники, которые только в походе ликвидировали безграмотность.

Чтение проводилось обычно так. Вечером, когда работы оказывались законченными и льды не угрожали внеочередным авралом, кто-нибудь из матросов или плотников направлялся в палатку к одному из заместителей Шмидта, товарищу Баевскому, и тот со спасенным третьим томом Пушкина незамедлительно являлся на приглашение.

— Ну, так что мы читали в прошлый раз? — интересовался Баевский, занимая предоставленное ему место у камелька.

— «Руслана и Людмилу».

— Сегодня перейдем к «Медному всаднику». Возражения есть? Нет?

На берегу пустынных волн
Стоял Он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный челн
По ней стремился одиноко.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Редеет мгла ненастной ночи,
И бледный день уж настает…
Ужасный день!
            Нева всю ночь
Рвалася к морю против бури,
Не одолев их буйной дури…

Баевский после чтения устраивал и диспуты. Особенно он любил поговорить с плотниками, которые впервые услышали Пушкина.

— Так за что же вы, товарищи, любите Пушкина? — спрашивал он.

— Теперь так жарко никто, наверное, и не пишет, — отвечал один из плотников. — У него язык — огонь и бритва. Ничего не боится, режет напрямик против самого царя.

— Кто еще имеет слово?

— У Пушкина натура такая громада, что, кажется, он мыслью своей мог поразить всю буржуазию, — говорил другой. — Каждый стих его горит несгораемым кустом сто лет и не потухает оттого, что заряжен таким огнем, что его буржуазии ни за что не залить.

— А что вы имеете сказать?

— При царской тьме в России Пушкин, как огненный столп, освещал путь угнетенному народу. Теперь у нас полная свобода, и мы, трудящиеся, говорим спасибо Александру Сергеевичу.

Кто бы подумал, что книга Пушкина окажется в дрейфующих льдах Чукотского моря, будет зачитана до дыр и выучена наизусть людьми, часть которых еще пару месяцев тому назад не умела читать.

В свободные минуты челюскинцы по просьбе «науки» выжигали на всем, где только можно, слово «Челюскин» и координаты его гибели. Когда-нибудь остатки лагеря вынесет к неведомым островам и тогда можно будет узнать направление дрейфа.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: