— Зачем спорить? — примирительно сказал осторожный старший Собакин. — Давайте лучше тронем еще по одной.
Он потянулся к фляге.
— Нет, погоди, Михаил, — отвел его руку Сумароков. Повернув свое нервное, подвижное лицо к Мелиссино, он торопливо заговорил: — Дворяне суть первое сословие в государстве, его голова. Они управляют Россией, стало быть, должны уметь это делать и быть к тому готовыми. Для той цели мы и в корпусе учились.
— А недворяне что ж? — спросил Мелиссино. — Купцы, подьячие, лекари? Им без наук можно? Они почтения у тебя не заслужили?
— Все члены рода человеческого почтения достойны, — горячо отвечал Сумароков. — Презренны только люди, не приносящие обществу пользы. Крестьяне пашут, купцы торгуют, ученые взращают науки, духовные проповедуют добродетель, воины защищают отечество. И сколько почтенны нужные государству члены, столько презренны тунеядцы. В числе их считаю я и дворян, которые возносятся своим маловажным титлом и помышляют лишь о собственном изобилии. Все науки, все художества и рукоделия обществу потребны.
— В том я с тобой согласен, — сказал Мелиссино, и старший Собакин с удовольствием закивал головой, уверенно хватая флягу. — Только, думаю, в мыслях у тебя очень гладко выходит, а мы что-то мало видим, как ремесло и художество поощряются. Правда, при дворе конюхи в почете, потому что герцог Бирон коней и верховую езду любит, но ведь это художество неважное. А просвещенные люди в упадке.
— Да не все и конюхи в почете, только немецкие, — подхватил Сумароков. — Немцу теперь все ходы открыли в России. До чего дошло — русские фамилии на немецкий лад пишут и выговаривают: так директор корпуса генерал-майор фон Тетау приказать изволил. В нашей первой роте фельдфебель нынче не просто Алексеев, а господин Матвей фон Алексеев, сержанты — Фома фон Скобельцын да Иван фон Ремезов. А я фон Сумароковым не хочу быть. Я Сумароков! Поверьте, это не так мало!
Сумароков гордился своими предками. Двоюродный дед его, Иван Богданович Сумароков, некогда спас жизнь царю Алексею Михайловичу. Во время охоты напал на царя медведь, Иван Богданович распорол зверя кинжалом. За такую смелость был он от царя проименован Орлом. В то время как готовился первый стрелецкий бунт, люди царевны Софьи подговаривали Ивана Богдановича оболгать Нарышкиных, донести, что они предлагали-де ему убить царя Федора Алексеевича. Обещали Сумарокову боярство, воеводство, тысячу крепостных крестьян. Он отказался клеветать. Тогда стали его мучить в Разбойном приказе, били, пытали, но не вынудили поступиться совестью. Молчал Иван Богданович. Может быть, тем и спас Нарышкиных от полного истребления.
Видя, что Сумароков разволновался, — водку пили домашнюю, не разбавленную кабатчиком, — Олсуфьев счел долгом вмешаться.
— Оставим об этом, — промолвил он и повел глазами в сторону притолоки, где по-прежнему маячил хлопец.
— Ничего, ничего, — быстро возразил Сумароков. — Про конюхов ты, брат Мелиссино, правильно сказал. Невеж много, и власть они имеют. Мелкий дворянин какой-нибудь, не простирающий далее двух шагов рассудка своего, думает, что на каком почтительном расстоянии он от бога находится, на столько и крестьянин от него находиться должен. Для таких людей лягушка, не размышляющая о божестве и живущая спокойно в болоте, блаженнее мудрого Сократа.
— Ишь кого вспомнил, Сократа! — засмеялся Алексей Обресков. Он не принимал участия в беседе, сидел опустив голову и только сейчас встряхнулся. — Что будет, то будет, а выпить приходится. Со свиданьицем! — протянул он кружку Олсуфьеву и Собакину.
Остальные также подняли кружки и чокнулись. Псы у двери насторожились.
— Дело прошлое, ребята, — сказал Обресков, утирая рот, — ничего вы не знали, хоть и вместе жили. А теперь молчать не нужно. Ведь я женат!
Застольный шум сразу стих. Новость была неожиданной. Корпусной устав настрого запрещал кадетам жениться. За тайный брак списывали в матросы без выслуги.
— Как же ты теперь? — сочувственно спросил Мелиссино.
Алексей Обресков при выпуске получил назначение пажом в свиту чрезвычайного и полномочного русского посла в Турции генерал-аншефа Александра Румянцева и скоро должен был отправляться в Константинополь. О браке своем объявить он не мог. Тут было о чем подумать.
— А что же мне делать? — спокойно ответил Обресков. — Мне девятнадцать лет, одногодки мои уж по трое детей имеют… Да девка больно хороша встретилась. Я и женился. Попу сказал, что офицер. Придется ей пожить еще у батюшки с матушкой, там видно будет. А в Турции другую заведу, Мухаммедов закон позволяет, — добавил он, подмигнув товарищам.
Шутку его не поддержали. Разговор оборвался. Потом Сумароков сказал:
— Никто тебе не позволит у Румянцева гарем открывать. Да ты и сам не станешь, как человек просвещенный.
— При чем же тут просвещение? — с ухмылкой спросил младший Собакин. — Раз натура позволяет и душа того просит — наукам не вступаться.
Все захохотали.
— Ты все о науках хлопочешь. А зачем они нам, офицерам? Наше дело — выполнять, что старшие прикажут, да подойти, когда вызовут.
Сумароков, как обычно, не понял, что его желают разгорячить и посмеяться над волнением, непритворным, а потому для шутников особенно забавным. Он отвечал с пылкой убежденностью:
— Многие думают, что нет нужды воину в науках, кроме инженерства и артиллерии. Если мы возьмем рядового солдата, так ему и тех не надобно. Но ведь офицер надеется на высшие восходить ступени, он может стать полководцем. А тому знание наук не меньше профессора потребно. В древности знаменитые полководцы — люди ученые.
— Стало быть, ты раньше всех в полководцы выйти хочешь? — спросил Собакин-младший. — Удивил! А что ж на строевую службу идти отказался и выпущен по писарской части, в адъютанты? Или перо тебе, дворянину, дороже шпаги?
Он знал, что метит в больное место. Сумароков любил стихи больше всего на свете и, чтоб иметь возможность без помехи сочинять, при выпуске не объявил своего желания служить в гвардии и в полевых полках, а, с одобрения главного командира корпуса графа Миниха, был назначен в его канцелярию адъютантом. В статскую службу, как Мелиссино, он выходить не хотел, полагая, что дворяне служат в военной и возрастают к защите отечества, но маршировки, парады и караулы были ему противны. Сумарокову казалось, что он лучшим образом решил свою судьбу, и насмешка товарища его не смутила.
— Воин служит отечеству шпагою, поэт — пером и рифмой, — твердо сказал Сумароков, — и служба его никак не меньше, а, напротив того, еще и важнее будет, потому что стихом своим он пороки людские исправляет и на пользу общую трудится.
— Как бы не так! — не замедлил ответом Собакин. — Может быть, где и живут поэты столь величаво, да не у нас. Слышали вы, что кабинет-министр Артемий Петрович Волынский с академическим секретарем Тредиаковским сделал? Избил его, да и взятки гладки. Вот Криницын знает, сам видел.
Кадет Криницын был вхож в дом Волынского, рассчитывал на карьеру и выполнял поручения министра. Он помогал в устройстве Ледяного дома и маскарада на шутовской свадьбе. Историю с Тредиаковским Криницын рассказывал кадетам, но был не прочь повторить ее перед гостями с подробностями.
История заключалась в следующем.
С начала 1740 года в Петербурге готовились к празднествам по поводу окончания русско-турецкой войны. Пышностью торжеств императрица Анна Ивановна и ее придворные как бы старались скрыть великую цену, в которую обошлась война, — сто тысяч солдат и многомиллионные денежные затраты.
Перед Зимним дворцом в Петербурге 14 февраля были собраны гвардейские и армейские полки. Императрица в парадном парчовом платье, с бриллиантовою короною на голове, в сопровождении герцога Курляндского Бирона, своего необъявленного мужа, во главе огромной свиты прошла в придворную церковь. Секретарь Бакунин, окруженный герольдами, с амвона прочитал манифест о мире. Залпами стреляли пушечные батареи с Петропавловской крепости и в Адмиралтействе, гремели трубы и литавры.