Комедия с кафедрой была окончена. Хозяева и гости прошли во внутренние покои, магистр Бодинус кликнул своих ассистентов, чтобы разобрать и унести трибуну поэтического красноречия.
В желтой комнате, прозванной так по цвету штофной обивки стен, был накрыт стол на восемь персон.
— Черт побери этого немца, — начал Сумароков, завязывая на шее салфетку, — какую тоску нагнал!
— А я уважаю настойчивость, — ответил Панин, — может, потому что сам ленив. Этот магистр своего добился. Кафедру во дворце поставил — и мы согласились, скучнейшую оду читал — и мы слушали. Как захотел, так и сделал. Это всем нам поучение, а вам, Александр Петрович, особливое. Есть у вас цель — ее достигайте.
— Характер мой не таков, Никита Иванович, — сказал Сумароков. — Что худого вижу, о том не смолчу, а войну осадную не люблю. Слушая же немца, думал я о том, что язык наш и поэзия исчезают. Зараза пиитичества весь российский Парнас охватила. Прекрасный наш язык гибнет, и когда истребится это зло, я предвидеть не могу.
— Не соглашусь с вами, Александр Петрович, — возразил Порошин. — Умножаются и язык наш и поэзия. Да и в прозе не худые образцы существуют. «Ты едина истинная наследница, ты дщерь моего покровителя», — звучит ведь проза! Пиит и ритор тут соединяются.
— Это конечно уж из сочинений дурака Ломоносова, — как бы про себя, но внятно произнес Павел.
— Желательно, милостивый государь, — строго сказал Порошин, — чтобы много у нас таких дураков было. А вам, великому князю, неприлично, мне кажется, таким образом отзываться о россиянине, который не только здесь, но и по всей Европе учением своим славен и во многие академии принят членом. Правда, что Ломоносов имеет много завистников, но это доказывает его достоинство. Великое дарование всегда возбуждает зависть.
— Я пошутил ведь, Семен Андреич, — потупившись, извинился мальчик, смущенный горячностью Порошина.
Наступила неловкая пауза, которую вскоре нарушили слуги.
Обед в покои наследника носили за тридевять земель — с дворцовой поварни. Кушанье остывало в пути, лакомые куски исчезали, не дойдя до стола, и на посуде мелькали жирные следы лакейских пальцев.
— Во Франции теперь новые кареты делают для удобства путешественников, — сказал князь Белосельский, глотнув холодного супа. — Выезжая со станции, возьмешь с собой сырое кушанье, на другую приехал — вынимай, сварилось. И горячее, словно с плиты снято.
— Россию не удивишь, — невозмутимо откликнулся Никита Иванович. — У нас теперь такие сапоги шьют, что в них рябчика изжарить можно, верхом с охоты едучи.
Белосельский поперхнулся.
Павел, широко раскрыв глаза, смотрел на Панина, соображая, серьезно говорит он или шутит.
— Но не все во Франции новинки, — продолжал Панин, довольный произведенным впечатлением. — Есть там и старинные вещи. Я, например, терпеть не могу французскую комедиантку Дюшамоншу, потому что никто мне о старости столько не напоминает, сколько она. Я видел ее на театре маленькой девчонкой. Теперь уж сколько зубов у нее во рте не будет, а она со сцены не сходит.
Гости засмеялись. Захар Чернышов сказал, что и во французской труппе, играющей в Петербурге, стариков немало и что пьеса «Кузнец», игранная вчера, многим в публике не понравилась.
— Дело тут не в актерах, — возразил Панин. — Что не всем понравился «Кузнец», тому причина есть одна. Мы привыкли на театре к зрелищам огромным и великолепным, а в музыке — ко вкусу итальянскому. А тут играли комическую оперу в народном вкусе, и на театре, кроме кузниц, кузнецов и кузнечих, никого не было. К этой идее привыкнуть сначала надобно, а после и вкус появится к простоте.
— Эта простота — хуже воровства, — вмешался Сумароков. — Мной уж давненько сказано было, не грех напомнить:
— Эпистола ваша о стихотворстве всем памятна, — осторожно прервал поэта Никита Иванович, зная, как любил он читать свои стихи.
— Думаю, что так, — уверенно сказал Сумароков. — Комедия на театре полезна и приятна. Опера-комик — французская выдумка и нравоучения не содержит. Зачем нам она? И так без оглядки все перенимаем — обычаи, моды, речи. Особливо падки на чужие слова. Наш язык так заражен этой язвою, что вычищать его очень трудно. Какая нужда говорить вместо «плоды» — «фрукты»? Вместо «комната» — «камера»? Мамка стала гувернанта, любовница — аманта. Мне сказывали, что немка одна в Москве говорила так: «Мейн муж кам домой, стиг через забор унд филь инс грязь». Смешно? Но и этак смешно: «Я в дистракции и дезеспере. Аманта моя сделала мне инфиделите, и я ку сюр против риваля своего буду реваншироваться». Стыдно? И потомство нас не похвалит!
— А вот попробуйте сказать по-русски вашу фразу, — предложил князь Белосельский, — и вы увидите, как неблагородно и грубо она прозвучит: «Любовница мне изменила, но я от соперника своего ее опять отобью…» Мужик так скажет, а дворянину этакая речь не свойственна.
— Полно, ваше сиятельство, — прервал его Порошин. — Мужик такого и говорить не будет. Он любовниц не имеет, и думать о них ему некогда. Император Карл Пятый, например, полагал, что с женским полом даже не на французском, а на итальянском языке говорить прилично. Верить ли нам ему, когда мы и своим языком с дамами беседуем и желанного успеха достигаем? Михайло Васильевич Ломоносов справедливо уверяет, что для всего есть на русском языке пристойные речи. И ежели чего точно изобразить не можем, то не языку нашему, а малому своему в нем искусству должны приписать.
Сумароков с обиженным видом выпил вино. Годы сгладили остроту его споров с Ломоносовым, но похвалы ему в своем присутствии он считал просто невежливостью. В конце концов, он раньше Ломоносова писал о русском языке и не хуже понимает дело. Почему Порошин не ссылается на его мнения?
Никита Иванович понял недовольство Сумарокова и, чтобы переменить материю, рассказал о письме гвардейского офицера, пришедшем из Токая, что в цесарской земле. Офицер поехал туда закупить виноградные вина, а взамен своей комиссии написал о беглом человеке помещика Жолобова. Встретил-де русского крепостного, так просит воинскую команду, чтоб его взять.
— Это, наверное, рекрут, беглый-то? — спросил Петр Иванович Панин, молчавший, когда речь шла на литературные темы. — Бегут рекруты за рубеж, это правда.
— Не знаю, кто он таков, — сказал Никита Иванович. — Я много лет был в Швеции русским министром и все повеления государыни выполнял с наивозможной точностью. Но что касается до сыска и высылки беглых, каюсь, не со всем усердием старался, а проще молвить — и вовсе не искал, хотя писали о том из России часто. Всякому природно выбирать себе жилье, где лучше. Как можно людей приневоливать? А чтоб не бежали мужики, не стража на границе нужна, а другие немаловажные средства. Надобны хорошие порядки в пограничных наших провинциях, чтобы состояние жителей соседней страны здешних не прельщало.
— Почему же только в пограничных провинциях? — спросил Порошин. — А московские или симбирские люди в хороших порядках разве не нуждаются?
— Вы что ж, Семен Андреич, о вольности мечтаете? Вольность — химера, — сказал Петр Иванович, — и крестьянам она вред принесет. Почему бегут рекруты? Причин тут много, и каждая для кого-то свою ролю играет: нерадение властей, лихоимство, отдача в рекруты не в очередь, за то, что взятку не поднес господину своему или воинскому начальнику. Но есть еще причина, едва ли не главная, и состоит она в неограниченной власти помещиков.
Обед закончился, лакеи собирали посуду и ставили на стол новые бутылки. Никита Иванович кивнул Порошину, однако Павел раньше увидел этот знак и поднялся, не дожидаясь кавалера. Конечно, самый интересный разговор начинается после обеда, и уходить мальчику было досадно, однако он привык исполнять предписания Никиты Ивановича, и ему в голову не приходило, что можно ослушаться.