Так или иначе, подметный стишок (кто мог его состряпать? ни слога, ни почерка Сумароков не узнавал) — был признаком весьма неприятным. Семейный раздор получил слишком широкую огласку и сделался темой бездарных и мерзких стишков. Сумароков обиделся и на это — стишки о нем могли быть написаны пограмотнее. Уж он-то сумел бы ответить анонимному виршеплету так, что тот без памяти унес бы ноги из города в глухую деревню и просидел бы там до конца своих дней.
Но, кажется, нынче уносить ноги нужно ему.
Ждать от Петербурга больше нечего. Видно, судьба хочет видеть его московским жителем, и спорить с нею — напрасный труд.
В Москву из северной столицы отъезжали вельможи, попавшие в немилость или желавшие окончить век подальше от двора с его суетой и соблазнами. Столичная знать держала в Москве дворцы и дома. На Никитской стояли хоромы княгини Дашковой и графини Головкиной, на Воздвиженке — Разумовских и Нарышкиных, на Знаменке — Апраксиных, на Тверской — Чернышовых и Салтыковых, на Моховой — Пашковых и Барятинских. Под Москвой, в Михалеве, раскинулась усадьба Петра Ивановича Панина, на Покровке выстроился Иван Иванович Шувалов. Повернется к кому фортуна лицом — добровольный изгнанник возвратится в Петербург, а нет — и так проживет, ворча на новые порядки и вспоминая о прежних своих удачах.
Москва была центром оппозиции правительству Екатерины, зорко следившей за разговорами и настроением тамошних дворян. Главнокомандующий Москвы через тайных осведомителей узнавал, о чем болтают за обедом подвыпившие гости где-нибудь на Разгуляе у Мусина-Пушкина или на Гороховой у Куракиных, и обо всем неукоснительно рапортовал в Петербург. Пока ничего серьезного услышано не было, да и слава богу, что так. Мужики неспокойны, война с турками берет много денег и солдат, товары вздорожали, — надобно начальству смотреть и смотреть, чтобы сохранить благочиние в Первопрестольной.
Для исправления нравов московского дворянства и разного звания людей вот как нужен театр! Сцена представляла бы образцы людей, подражания заслуживающих, в сатирических комедиях осмеивала пороки. Русские пьесы есть, можно играть каждый день, и в репертуаре этом Сумарокову принадлежит львиная доля — больше пятнадцати драматических сочинений.
Русский театр в Москве уже три года содержал полковник Титов, но был он чужд сценическому искусству и деловыми способностями не обладал. Потому актеры шалбеничали, от серьезной игры отстали, и смотрителей на спектакли собиралось мало. Антреприза Титову не удалась, это ясно, а если приложить к делу желание, умную голову да умелые руки, театр в Москве мог бы греметь и приносить пользу обществу. Вот чем заняться стоило бы!
Поедет он в Москву с Верой, Настенькой и Прасковьей. Старшая дочь, Екатерина, давно уже заневестилась, и жених ее, Яков Борисович Княжнин, торопил свадьбу. Сумароков радовался этому браку. Он очень любил Екатерину — дочка вышла характером в него, наследовала от отца горячую любовь к поэзии, сама писывала стихи. Сумароков еще в «Трудолюбивой пчеле» печатал ее девические наброски, пройдясь по ним рукой мастера, но сохранив для читателей имя авторши.
Княжнин был сыном вице-губернатора, получил хорошее образование, с детства писал стихи. Он служил сначала в иностранной коллегии у Никиты Ивановича Панина — и этим также стал близок Сумарокову, — а потом достиг офицерского звания и быстро выдвинулся в адъютанты при дежурных генерал-адъютантах императрицы. Княжнин сочинял трагедию «Дидона», и Сумароков предсказывал ему славу знаменитого драматурга.
Словом, старшая дочь будет надежно пристроена, Пашенька живет пока с ним. Когда придет время, — а ждать недолго, ей шестнадцатый год, — он подумает о женихе.
Дом в Петербурге придется продать. Вряд ли много за него дадут, — кому из богатых людей захочется жить на Васильевском острове? На переезд понадобятся деньги, жалованье за год вперед все истрачено…
…Сев за стол, Сумароков почувствовал потребность выговориться, излить душу.
Он взял гусиное перо — десяток их, тщательно очиненных Верой, стоял перед ним в стакане — и с маху написал:
Ему сразу стало легче. Восклицания вырвались искренние. Сумароков думал о своей судьбе, о жизни, и в уме незаметно сложились новые строки:
— Муз одних искал… — задумчиво повторил он. Мысль его устремилась в воспоминания о пройденном писательском пути. Нападки безымянного пасквилянта были таким, в сущности, пустяком! Стоит ли ему отвечать! Собака лает, ветер носит… О нем говорили плохое, а сколь много он сделал полезного для отечественной поэзии, для русского театра! И успехом обязан самому себе.
Впрочем, правда ли, что только себе? Тредиаковский и Ломоносов кое-чему его научили. Это, разумеется, верно. Однако это были начатки литературной грамоты. Не меньшим обязан он отцу и Зейкену, которые учили его читать и писать. Всех ведь не перечислишь, да и зачем это делать?
Он уверенно записал следующую строфу:
Рифма вышла нехороша, однообразная. Но пусть остается так.
Он поднялся на Парнас, увидел реку вдохновения — Геликон, думал, что уже находится в Эдеме, в раю, но если б он знал тогда, сколько огорчений и страданий принесет ему литературное творчество! Смело можно сказать — несчастен был тот день, несчастнейшая минута!.. Да что об этом говорить! Словами не поможешь, жизнь прожита. И если пройти ее снова, вряд ли он изберет другой путь.
Сумароков писал о том, что начал он с любовных песен: «Эрата перва мне воспламенила кровь» — и лишь затем обратился к театру, отдал перо музе Мельпомене. Служил ей столько лет, а что получил в награду? Шиш.
На смену пьесам он увлекся притчами: «Делафонтен, Эсоп в уме мне были вид». Басенный род творчества ему удавался, но и с ним настало время прощаться:
Он бросил на бумагу восклицательный знак и засмеялся. Вот пуант, высшая точка — «не буду»! И дальше — вывод, которого читатель не ожидает, а для автора он единственный:
Он прочел написанное вслух, покусал перо и добавил еще несколько строк о том, что хотя власть муз для него вредоносна, однако избавиться от нее невозможно. Поэт не имеет спокойствия, его бранят неразумные сограждане — и все же нет на свете силы, которая оторвет его от песен. А признание придет, рано или поздно.
Обдумав окончание стиха, Сумароков набросал завершающие строки стихотворения: