Кучер Прохор, который ездил в книжную лавку Миллера на Луговой Миллионной улице за газетой и привез ее барину вместе с новым листком «Всякой всячины», выжидательно кашлянул. Сумароков оглянулся.

— Налей, Вера, отцу анисовой, — приказал он.

— Пойдем, батюшка, в буфетную, — молвила Вера, подымаясь из-за стола. Она обедала с Александром Петровичем, повинуясь его приказу, но садились они всегда вдвоем. Дочь Сумарокова Пашенька теперь не выходила к обеду, не желая как ровню встречать Веру, и кушанья носили к ней в горницу.

Отложив газету, Сумароков взял номер «Всякой всячины». Листки были заполнены пустяковой болтовней, на сатиру отнюдь не похожей.

«Всякий честный согражданин, — читал Сумароков, — признаться должен, что, может быть, никогда нигде какое бы то ни было правление не имело более попечения о своих подданных, как ныне царствующая над нами монархиня имеет о нас, в чем ей, сколько нам известно, и из самых опытов доказано, стараются подражать и главные правительства вообще».

Вон куда пошло! Стало быть, все в России хорошо, мудрая монархиня о подданных заботится неусыпно, судьи, подьячие народ не грабят, воеводы не лихоимствуют, фавориты не растаскивают казну… Это, наверное, и называется сочинением в улыбательном духе? Нет, со «Всякой всячиной» правды не сыщешь…

— На дом покупщики не сказывались еще, — проговорил Сумароков, когда возвратилась Вера. — И трагедии мои лежат у книготорговца в нетронутых пачках. Забыли меня читатели, не видят в театре зрители. А лет десять назад и более не валялись мои стихи и пьесы на прилавках, мигом раскупали.

— И нынче возьмут, Александр Петрович, — утешала Вера. — Жаркое-то совсем остыло! Снесу погреть.

— Оставь, не надо, есть не буду. Налей и мне анисовой… Как я писал! Мог из очей исторгать слезы, сердца наполнить страхом или подвигнуть к мужеству. И как смело я писал! В той же «Димизе», на которую теперь охотника не найти, есть такие стихи:

Не для ради того даются скиптры в руки,
Чтоб смертным горести соделывать и муки:
Не истиной людей, но властью обвинять
И в гордости себя с бессмертными равнять,
Великолепствуют монархи в том венцами,
Что их с усердием народы чтут отцами…
Не для ради себя имеешь царский сан,
Для пользы общей он тебе богами дан:
Не к нападению владей, но к обороне
И тьмы не прилагай к сияющей короне!

Вера украдкой зевнула и наскоро перекрестила рот. Сумароков декламировал, полузакрыв глаза, но увидел ее жест и, против ожидания, не рассердился.

— Тебе скучно, — с обидой сказал он. — И всем, кто разумом не живет, стихи мои скучны. А в них царям глаголется истина, от нее же лицо тираны отвращают.

Он помолчал и кивнул Вере на рюмку.

— Во Франций ввелся новый и пакостный род слезных комедий, а это смешение противоестественное. У меня сказано: «Свойство комедии — издевкой править нрав, смешить и пользовать — прямой ее устав». При чем тут слезы и горести? Но в Париже не погибнут семена вкуса Расинова и Мольерова, а у нас по театру почти еще и начала нет, и нам такого скредного вкуса не надобно. Меж тем слезная комедия тщится и к нам вползти. Какой-то подьячий перевел пьесу Бомарше под именем «Евгения» и напечатал ее. Горе мне, что я до такого неприличного на театре происшествия дожил!

— Успокойтесь, Александр Петрович, — ласково сказала Вера. — Пьеса худая — ну и что из того? Вам почему печалиться?

— Нет, мало, что она худая, — отвратительная, — с живостью подхватил Сумароков. — И ты сама это увидишь, когда я расскажу тебе, о чем эта слезная комедия. Молодой худовоспитанный и нечистосердечный английский граф в бытность свою в деревне распалился красотою дочери некоего небогатого дворянина и велел своему слуге, одевшись пастором, его с нею обвенчать. Она обрюхатела, граф же возвратился в Лондон и помолвил жениться на какой-то знатной особе. Но только сбирается он ко дню сочетания, как первая супруга приехала в его дом…

Сумароков потянулся за табакеркой и насыпал понюшку на палец.

— И что дальше? — взволнованно спросила Вера. — Страсть-то какая!

— Сведала она, что сожитель ее с другой вступает в брак, бегает, растрепав прическу, — Сумароков взъерошил волосы, рассыпав табак, — рыдает в голос, отец сердится. В доме иной плачет, иной хохочет. Наконец молодой граф, развратник, достойный виселицы за поругание религии и дворянской дочери, которую он плутовски обманул, обманывает и другую невесту, знатную девицу. Он входит из бездельства в бездельство, отказывает невесте и вдруг, опять переменив свою систему, женится вторично на первой своей жене, уже с настоящим пастором. Но кто за такого гнусного человека поручится, что он завтра еще на ком-нибудь не женится, ежели правительство и духовенство его не истребят? Сей мерзкий повеса не слабости и заблуждению подвержен, но бессовестности и злодеянию!

— Ах, нашу сестру обмануть ведь недолго, — печально сказала Вера. — У бабы волос долог, да ум короток. А уж как славно, что граф с той, с обманутой, по-честному обвенчался! Душа радуется. Да не всем такая судьба…

Она громко заплакала.

— Ты о чем? — спросил Сумароков. — Никак на свой аршин Евгению примеряешь? Да не реви, — прибавил он раздраженно, однако сразу смягчился и, подойдя к Вере, обнял ее за плечи.

В последние месяцы Вера оставалась его единственным другом и собеседником. Прежние приятели обходили сумароковский дом. Хозяин его нарушил правила дворянского круга — жил в столице с холопкой как с женой. Вынужденное одиночество преследовало Сумарокова. Это была месть, которой подвергло его петербургское общество.

— Полно, Вера, — сказал он мягко. — Я тебя не брошу. Помяни мое слово — разведусь с Иоганной и женюсь на тебе. Синод не дозволит — не посмотрю на попов, буду просить императрицу предстательствовать. Сними с груди моей тяжелый сей ты камень и в сердце затуши терзающий мя пламень! Пусть и не в чести я у ней — думаю, не откажет помочь.

— А я о том и не мечтаю, Александр Петрович, — ответила Вера, вытирая глаза. — Мне и так ваших милостей довольно. Да уж очень жалостную историю вы рассказали, оттого и взгрустнулось мне.

— Жалость — вздор, театр должен учить добродетели, и на сцене брюхатые девки не надобны. Упаси бог, расплодятся такие пьесы — что будет с театральным художеством в России! А чтоб не допустить уничтожения вкуса, нужно слезные драмы запретить. Я о том с Перфильевичем, с Елагиным, говорить стану. Мне он поверит. А ежели моего слова мало, я самому господину Вольтеру напишу! Да что медлить?! Сейчас и напишу. Слышно, князь Федор Козловский во Францию собирается, он в Ферней непременно заедет — вот и передаст и ответ мне возьмет.

Сумароков поцеловал Веру в лоб и ушел в кабинет. Он принялся сочинять письмо, сердясь на себя, что забыл французскую грамматику и наверняка пишет с ошибками. Но откладывать задуманное было не в обычае Сумарокова, он заспешил узнать мнение Вольтера о слезной драме.

Театр Корнеля и Расина во Франции, театр Сумарокова в России знали трагедию и комедию и не допускали соединения печального и смешного. Их театр — высокой мысли, удаленной от житейских забот и треволнений. Игра ума, борьба страстей, взятых в их чистом виде, становились известными зрителю по речам персонажей, и он, насколько позволяли образование и развитие, наслаждался движением логических схем, придуманных драматургом.

А Бомарше утверждал, что драма должна быть верным изображением человеческих действий. На зрителей произведут впечатления несчастья, которые могут произойти с ними в жизни, а не те мнимые королевские страдания, о которых обычно говорится в трагедиях.

— Чем ближе положение страдающего человека подходит к моему, — объяснил Бомарше, — тем сильнее горе его захватывает мою душу. Что мне, человеку восемнадцатого столетия, до революций в Афинах, до гибели молодой принцессы в Авлиде? Землетрясение, случившееся в Лиме, потрясает меня, ибо оно могло случиться и в Париже, где живу я, а убийство Карла I возбуждает только мое негодование.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: