Зал необыкновенно оживился, Салтыков был популярен. Актеры умолкли, за ними утихли и зрители. Всем было интересно, какое участие в сумароковской пьесе принимает главнокомандующий.
— Занавес! — как всегда с опозданием, скомандовали за сценой.
— Не надо, постойте! — добродушно сказал Салтыков. Нимало не смутившись, он поправил парик, стукнув ладонью по темени, и поклонился публике. — Здравствуйте, господа!
Зрители вставали с мест и кланялись главнокомандующему.
— Здравия желаем, ваше сиятельство! — раздалось в ответ.
— С благополучным прибытием! — крикнули из последнего ряда.
Салтыков, улыбаясь, погрозил публике пальцем и, прижав его к губам, на цыпочках проследовал за кулисы.
На следующий день была назначена генеральная репетиция «Синава».
Когда Сумароков приехал в театр, актеры уже собрались. Не хватало только Элизы Ивановой, игравшей Ильмену. Бельмонти сказал, что вечером, после «Семиры», она уехала с фельдмаршалом, вероятно, в Марфино, и просил обождать.
Сумароков распалился гневом, накричал на Бельмонти и потом, чтобы остыть, долго прохаживался по зале, вертя в руках табакерку.
Прошло полчаса, час — Элиза не появлялась.
— Ждать дольше не буду. Я за нее прочитаю, — сказал Сумароков Бельмонти и поднялся на сцену. — Готовы, господа актеры? Начинаем!
Гостомысл, знатнейший боярин новгородский, как значился он в списке действующих лиц, в щеголеватом театральном кафтане с кружевными манжетами, шелковых панталонах и востроносых туфлях, украшенных стальными пряжками, утробным басом возгласил первую строку трагедии:
Сумарокову не понравилась интонация Гостомысла, однако он приберег до поры свое замечание, чтобы не задерживать репетицию, и с чувством прочитал за Ильмену ее реплику. Гостомысл кое-как ответил и затем, путаясь и перевирая текст, произнес монолог, вводивший зрителей в суть событий, по ходу которых Ильмена должна стать женой Синава, провозглашенного новгородцами князем.
Режиссер кусал губы, но продолжал репетицию. Терпеливость его казалась диковинной. Было ясно, что спектакль совсем не готов, однако Сумароков желал еще раз убедить в этом Бельмонти, себя и актеров.
В середине третьего акта приехал главнокомандующий. Элизы, с ним не было. Бельмонти узнал от кучера, что актриса пьяна и осталась в Марфине, но сказать о том Сумарокову не осмелился.
Салтыков уселся в кресле на сцене. Актеры, увидев его, встрепенулись. Сумароков раздражал их своими придирками, и в присутствии начальства они и готовились выпустить когти. Сумароков суетливо располагал мизансцены, не забывая вести роль героини, а в свободные минуты слушал собственные стихи, отстукивая ногой ямбы трагедии.
Внезапно он вздрогнул. Трувор сказал:
Трувор не дотронулся до шпаги, висевшей у него через плечо, и с наглым вызовом глядел на Сумарокова.
Синав тотчас откликнулся:
Фельдмаршал захохотал. Актеры, чтобы посмешить его и сорвать репетицию, читали трагедию с авторскими ремарками.
Сумароков подскочил к Синаву, потряс его за плечи, оттолкнул, бросился к Трувору — тот убежал за кулисы. Он остановился, провел рукой по лбу, криво улыбнулся и побрел прочь, шаркая подошвами по настилу подмостков.
В театре стало тихо.
— Ничего, — сказал Салтыков, — к завтраму Элиза проспится и сыграет эту трагедию. Подумаешь, какие нежности! Уж и пошутить нельзя.
Он был все же несколько смущен.
Сумароков, закрыв ладонями лицо, плакал от обиды и злости, прислонившись плечом к спинке бутафорского трона.
Назавтра «Синава» играли, как приказал фельдмаршал. Спектакль провалился.
Сумароков не поехал в театр. Он сидел дома и писал элегию:
Он потрогал под камзолом грудь, как будто и вправду ощущал прикосновение чьих-то хищных зубов, привычным движением плеснул в стакан водку из полуштофа, выпил, понюхал табак и продолжал:
Сумароков вытащил из ящика стола письмо фернейского старца и положил перед собою.
Лицо его сморщилось, как будто он в самом деле собирался заплакать.
Сумароков поставил точку и перечитал написанное. Стихи, конечно, печатать нельзя, но и в рукописи они получат известность. Можно было бы послать элегию государыне, однако вернее написать, ей в прозе. И не откладывая, чтобы упредить доношение Салтыкова.
Так он и поступил. Но не ограничился одним письмом, а послал их дюжину. Болезненная чувствительность делала Сумарокова необычайно восприимчивым к любой мелочи, касавшейся его драматических сочинений и театра. Он забывал о спокойном коварстве августейшего адресата и одно за другим отправлял возбужденные письма, жалуясь на графа Салтыкова, на московскую публику, на пренебрежение к себе, напоминал о своих заслугах и грозил положить перо.
Он писал:
«И повару досадно, когда у него подаваемое на стол кушанье напортят, и трагедия, недожаренная или пережаренная, много вкуса теряет. Пьесы театральные не ради чтения сочиняются; так много славы погибает тогда, когда они мерзко играются…
Разве мне, поработав ради славы, приняться за сочинение романов, которые мне дохода довольно принести могут, ибо Москва до таких сочинений охотница? Но мне ли романы писать пристойно, а особливо во дни царствования премудрый Екатерины, у которой, я чаю, ни единого романа во всей ее библиотеке не сыщется? Когда владеет Август, тогда пишут Виргилий и Овидий и в почтении тогда «Энеида», а не Бовы-королевичи. А я и Бовою, выданным от себя, не обесчещуся, хотя и немного чести присовокуплю. А еще лучше, ежели я стану сочинять «Тысячу и одну ночь», или, по крайней мере, писать высокопарные оды, думая:
Или:
Или: