— Кто ж этого не знает? — солидно сказал Фролов. — Это все знают.

— А что на небе имеется звезда Кассиопея — кто знает? Может, ты знаешь? А что все вокруг относительно — знаешь? Время — относительно. Жизнь — относительно. Ты супротив меня — относительно, я супротив тебя — тоже. Понял?

— Что я, дурак? — обиделся Фролов. — Не без грамоты уж совсем.

— Нет, это понять невозможно, это он один понимал... Убили его, старшего-то лейтенанта...

Она всхлипнула, хотела заплакать, но поймала угрюмый фроловский взгляд и не заплакала.

— Ну ладно, — сказала, — спасибо за компанию. Пойду.

— Куда? Сиди. — Фролов достал четвертинку, припасенную на особый случай. Особого случая не было, но уж коли начали пить, чего ее беречь? Фролов достал четвертинку, но Анфиса отказалась:

— Нет, спасибочко. Спать захотелось, устала. Очень была рада с вами познакомиться.

— Взаимно, — деликатно ответил Фролов.

Она ушла. Серафим прибрал на столе, выбросил окурки, разобрал кровать. Он уже сапоги снял, готовясь ко сну, как снова вернулась Анфиса.

— Что, спрятал уже бутылочку? А ну-ка?

— Не допила?

— Угу, еще захотелось.

Фролов разлил по стаканам четвертинку. Они выпили. Анфиса поморщилась, сплюнула:

— Брр, гадость! Как ее только мужики пьют? — и засмеялась деланным смехом. — А мой-то Ромка, дурачок, что учудил! Лежит, понимаешь, в постели, на белых простынях, как порядочный, и меня, подлец, дожидается. С него как с гуся вода! Вот чудик! Однако я решила цирк больше не устраивать, пусть себе дожидается. Правильно решила?

— Это — дело семейное, — осторожно сказал Фролов, — не насоветуешь.

— Нет, цирк ни к чему устраивать. Но пускай знает мою категоричность; я предупредила, чтоб завтра ауфвидерзеен, чтоб духу его не было в доме,

— А ты-то? — спросил Фролов.

— Что «я»?

— Ночевать-то где будешь?

— Где? — Она засмеялась. — С тобой! Или не хочешь? Может, не подхожу, а?

— Не дури.

— Не дурю. — Она снова засмеялась странным каким-то смехом: то ли вправду решила тут спать, то ли нет, не поймешь.

Вправду решила: глядя на Фролова с кривой усмешкой, стянула гимнастерку. Серафим увидел розовую немецкую комбинацию, до того прозрачную, что сквозь нее соблазнительно светилось загорелое Анфискино тело.

— Ну, воззрился, — сказала Анфиса, — отвернись, наглядишься еще за ночь-то... Сам-то давай раздевайся...

Но Фролов не стал раздеваться. Он вдруг рассердился: где такое видано — распоряжается им, будто он предмет неодушевленный, муж или, еще хуже, полюбовник.

— Не командуй! — сказал он. — Ты меня спросила? Может, я не хочу с тобой? Иди к Ромке своему!

— Я Ромку теперь за мильон не возьму. Я брезгливая. Пошел он к чертям свинячьим! Я, может, к нему на крыльях летела, а он всю мечту мою нарушил. Ну что стоишь? Ложись, пользуйся! — Она хмыкнула: то ли засмеялась, то ли заплакала.

Серафим заскрипел зубами, ухватил шинель, ушел во двор. Он был глупым человеком, конечно. Почему бы, выпимши, не побаловаться с бабой, хоть и с такой чумовой, как Анфиска? Не мымра она, однако, правда, и не красавица, но вполне нормальная. Можно побаловаться, выпимши. И все же Фролов не захотел остаться с нею, не мог он переступить через свое чувство к Насте. Да и не уверен был, что Анфиса всерьез звала его — скорее всего, с бабьего горя играла словами.

Эту ночь он спал вместе с курями в сарае. Неудобно было, но ничего: примостился в углу на каком-то хламе.

До утра Фролов проспал без происшествий, если не считать, что изредка его будил охрипший от старости петух — кукарекал высокомерно, гнусно. Фролов разозлился, запустил в него полешком. Он думал, что зашиб петуха, что овдовил бабкиных кур, а ей самой нанес материальный ущерб, но, проснувшись, увидел петуха в огороде и сказал ему радостно:

— Здравия желаю, товарищ генерал!

Однако петух только квохнул сердито и ушел от Фролова надменной походкой: очевидно, Фролов ошибся званием.

Анфиса спала на фроловской кровати. Она лежала на спине, запрокинув голову. Серафим не стал ее будить, разыскал в чугунке у бабки холодную склизкую картофелину, умял ее с черняшкой и пошел на автобусную остановку ждать Настю.

Но в этот день Настя почему-то не явилась. Автобус приехал и уехал, а Насти не было. Фролов усомнился: может, проглядел ее с похмелья — и потопал к бане пешком. Баня работала, но в кассе вместо Насти сидела Полина, банщица женского отделения. Почему Настя не явилась, она не знала, да и никто этого в бане не знал: значит, случилось какое-то чепе.

Фролов постарался поскорее провернуть на складе свои дела — как ни скорее, а до обеда пробегался — и быстрым шагом направился к Насте домой.

Однако, слава богу, ничего с нею не случилось: дед заболел животом, сильная у него была рвота, пришлось вызывать врачиху. Сейчас дед спал, принял лекарства, а Настя отдыхала во дворе. Увидела Фролова, рассмеялась, сказала, как всегда, с детской наивностью и беззлобой:

— Прискакал! Чего надо?

— Как же не прискакать: на работу не явилась...

— А ты уполномоченный от завбаней?

— Я от себя уполномоченный. Мало ль, может, случилось что или другое какое происшествие.

— Не пугайся: жива-здорова. Ну, коли пришел, вон топор — свинья разворотила забор. Управишься?

— А чего ж тут управляться? — радостно сказал Фролов и пошел ладить покосившийся забор.

Работы было — раз-два плюнуть. Он дыру заделал, а заодно и подгнивший забор подпер. Настя подошла, постояла, смотря, как он работает. Он подмигнул ей, она улыбнулась — по-доброму, по-свойски. И оттого, что она так улыбнулась, Фролову стало хорошо, будто его обрызгал теплый дождик.

— Ты любишь меня, Серафим, — не спросила, а утвердительно сказала Настя.

— Люблю, — ответил Фролов, смотря в ее голубые спокойные глаза.

— Зачем? Какой тебе в том прибыток?

— Никакого прибытку, — ответил он. — Надеюсь, может, приметишь.

— Не примечу, — сказала она.

У него заледенело сердце от обиды, но он превозмог себя и проговорил, будто бы смеясь:

— Кто знает, может, усовестишься и приметишь?

— И не думай такое. Вот чудак! — Она ласково смотрела на него. Этот ее взгляд — чистый, открытый, без лукавства, добрый какой-то — всегда смущал Фролова: в словах ее был один смысл, а в глазах иной. И сейчас во взгляде ее он видел обещание. И хотя знал, что не слова обманывают, а глаза, все же хотел верить и верил (ибо вера слепа) ее глазам, не словам.

— Отчего ж не думать? — спросил он. — Ты ж свободная, нет у тебя никого. Или есть?

— Нету.

— Отчего нету-то?

— Любопытный ты очень, — сказала она, хмурясь. — Оттого, может, что подходящего не найду.

— А вдруг я и есть подходящий?

— Нет, Серафим. И не мучай себя, — почти ласково ответила она.

— Зачем же в письмах ты мне делала разные намеки? — с укором спросил он.

— Ну, виноватая, чего ж теперь... От тоски писала, страшно было...

Он молчал. И тогда она спросила:

— А за что ты меня любишь, Серафим, а?

— За что мужик бабу любит? Вот и я за то же.

— За что? — спросила Настя, спросила так, будто хорошо знала, за что Фролов ее любит, но хоть и знает, однако очень хочет услышать это от него самого.

— За тайну, — ответил Фролов.

Настя удивилась, она предполагала услышать совсем другое.

— Какую такую тайну выдумал?

— В каждом человеке — тайна. Нету человека без тайны...

— Так уж и нету?

— Нету. А ежели без тайны, то человек совсем нестоящий. Но нету таких, без тайны.

— А во мне какая же тайна? — спросила Настя. И снова так спросила, будто знала свою тайну.

— Тайна — она и есть тайна, — сказал Фролов. — Ее, может, вовек не разгадаешь.

— Да? — Настя приподняла брови, вглядываясь в лицо Фролова, словно хотела понять: а есть в нем самом тайна или нет ее. Посмотрела, улыбнулась и пошла к дому иной, какой-то незнакомой походкой, будто прибавилось у нее уважения к себе самой от сознания, что она хранительница какой-то тайны. Обернулась, проговорила через плечо: — А вот в тебе нету тайны, Серафим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: