Умерла она средь бела дня — вышла по воду, но даже до калитки не добрела, уткнулась лицом в холодный сугроб, подмяв под себя пустое ведро. Единственная ее дочка Клавдия, жившая в городе, приехала на следующее утро по телеграмме, посланной председателем колхоза.

Клавдия приехала не одна, а с сыном Аркашей, которого не с кем было оставить в городе, так как Клавдия была безмужняя женщина, мать-одиночка. Она не повела мальчика глядеть на умершую бабку, чтоб не травмировать детской психики, а оставила гостевать в Нюркиной избе.

Нюрка обмерла и застеснялась, когда Аркаша вошел в горницу — розовый от мороза, в меховой шубейке, белых валенках, непохожий на деревенских мальчишек, весь словно с разноцветной картинки или из дневного тихого сна. А когда с него сняли шубейку, шапку, валенки и он остался в городском костюмчике и от него запахло нездешним запахом, как от белой булки, которую привезла Клавдия в подарок, Нюрка разинула рот, разглядывая его, будто необыкновенную, живую игрушку. Он приехал из города, он жил в городе, в далекой сказочной стране, откуда мать иногда привозила всякие гостинцы! Засунув в нос палец, Нюрка смотрела на него из угла с изумлением и восторгом.

Взрослые ушли хоронить бабку, оставив Аркашу с Нюркой. Аркаша подошел к окну, где стояла кошечка-копилка, спросил: «Это що?» — и свалил копилку на пол. К счастью, она не разбилась, но поднимать ее он не стал. Увидел на стене ходики — «Это що?», — дернул за гирю и сорвал цепь.

Нюрка, онемев, глядела, как он запросто обращался с вещами, к которым ей не разрешалось даже притрагиваться. Наконец он подошел к ней, отставил ногу в синем чулочке, спросил:

— У тебя пупок есть?

— Чего?

— Покажи!

— Чего? — зачарованная Нюрка совсем оробела.

— В ухо дам! — Пообещал Аркаша и ткнул Нюрку кулаком. Она охнула, села на пол, однако не заплакала и не обиделась: очевидно, поняла, что имеет дело с настоящим мужчиной.

Вечером Нюрку уложили на печку, а Аркашу на чистую кровать, где обыкновенно ночевали Нюркины родители. Аркаша мгновенно уснул сладким, беззаботным сном, разметав по белой постели белые ручки, а Нюрка глядела на него и не могла заснуть от возбужденных переживаний прошедшего дня.

Мать, отец и тетя Клавдия спать не ложились, разговаривали разговоры.

— Переезжала б ты, Клавдюша, обратно — изба своя, огород, хозяйство заведешь, а там, в городе, ну какая там жизнь одной-то?

— Да что ты, Пань! Да там я вольная птица, сама себе царица! Ай, ну что ты, Пань! И культурная жизнь, разве сравнишь — кино, театры, библиотеки на каждом углу, трамваи ходят.

— Много ль ты ходишь в театры эти?

— Ах, ну-тк что! А зато в любое время могу. Ну что ты, Пань, разве можно сравнить, я сама себе хозяйка и заработку своему хозяйка. Пихнула Аркашку в детсад на неделю, и привет, никакой заботы, иди на танцы или с кавалером на свидание. Нет, Пань, я продам избу.

— Кто же ее купит? Ныне-то многие, вроде тебя, бегут театры глядеть, — сказал отец. — Никто не купит.

— Ну, фиг с нею, забью...

— Срамота!

— Какая же срамота, Коль? Нету никакой срамоты — жизнь. Тут у вас десятый председатель, а толку? И этого за версту видно... И он на заднице сидит, а такой важный, словно их две под ним…

— Это точно, — согласился отец.

А Клавдия вдруг заплакала.

— А вообще-то я несчастная, Пань, такая несчастная, словами не скажешь... Это я так... насчет кавалера. Нету у меня никого. Придешь на танцы, стоишь, стоишь. Вся накаблученная, в оборочках... я ведь сама себе шью, умею. Стою, как артистка из кино, а ни один не приглашает... Стара я для них уже и некрасива. Сама с собой и танцую... Дураки они, мужики. Не обижайся, Коля, а только дураки ненормальные, и все. Разве в одной красоте дело? Я сама вон какая, а Аркашенька-то у меня чудо-принц. Не хотят они со мною серьезность иметь, а я теперь строгая до интимности. Раньше была доверчивая, вот Аркашкин отец и обманул... Дурак. Я б его ух как любила. Я, извиняюсь, Коль, ведь очень нежная и ласку знаю... Я б наилучшей женой была. Не захотел серьезности!.. Это ужасная трагедия, Пань, с танцев одной возвращаться, даже стыдно, будто ты неполноценная какая.

Она заплакала в голос.

— Тише, — сказала мать, — детей побудишь,

Нюрке снился сон: она сидит с Аркашей на берегу речки и собирается кушать сдобную городскую булку, привезенную тетей Клавой в подарок. Нюрка отломила первый кусочек, но прибежал Гуманист, отнял булку и сожрал. Нюрка вскрикнула от печали и проснулась. Мать, отец, тетя Клава все еще сидели, разговаривали. Нюрка увидела на комоде булку, несъеденную, целую, поняла, что ей привиделся дурной сон, успокоилась и опять уснула.

Аркаша и тетя Клава уехали на следующий день перед вечером, уже в сумерки. Нюрка так и не произнесла с ним ни одного слова, кроме испуганного «чего?». А ей хотелось притронуться к Аркашиной руке, пощупать его курточку, покататься на санках, но она никак не могла преодолеть свою робость. Когда они были наедине, Аркаша настойчиво приставал, чтобы она показала ему пупок, и Нюрке хотелось ему угодить, ей не было стыдно, а только боязно, что ее пупок не понравится Аркаше, окажется не таким, каким надо. Когда Аркаша садился в грузовик, Нюрка вдруг заплакала. Она долго не могла забыть волшебного мальчика из города и иногда, задрав платьице, разглядывала свой пупок и думала о том, какой же он может быть у Аркаши.

Но со временем Нюрка исцелилась от этой любви и перестала вспоминать Аркашу, даже забыла его имя, как забыла и эту зиму, одну из многих зим ее детства. Впрочем, от какой-то зимы, может, и от этой, осталось у нее воспоминание на всю жизнь, отчего-то затмившее все другие, более значительные события и впечатления.

С ясной ясностью она запомнила, как мать и отец уводили из дому корову Гортензию. Зачем уводили, Нюрка не знала. Одно она знала, что уводили насовсем.

Холодно было. Мать выгнала Гортензию из стойла на морозный двор, но закрывать, как обычно, хлев не стала. Оттуда повалил теплый дух жизни, в котором существовала Гортензия, и стал бесполезно распространяться по двору. Каким несмышленышем ни была Нюрка, а поняла, что живое тепло умрет на зимней земле, и попыталась закрыть ворота хлева, но никак не могла осилить их. Нюрка хотела сделать хорошо и не поняла, отчего отец прикрикнул на нее злым голосом. Коровье тепло вырывалось наружу, шипя, как из прохудившейся автомобильной шины, а в хлев беззвучно полз мертвый дух морозного воздуха.

Мать погнала Гортензию на дорогу. Сначала Нюрка бежала рядом, но потом увязла в сугробе и уж не стала догонять, а остановилась, смотря вслед.

Мать, отец и корова шли посередине пустой белой скользкой дороги. Гортензия, привыкшая ходить по траве, не была приспособлена передвигаться по льду — задние ноги ее разъезжались, костлявый зад опускался до самой земли, словно несчастная Гортензия хотела присесть на скользкую дорогу. Собаки выбегали из дворов, безжалостно лаяли на усталую корову.

Это было не смешно, а печально. И маленькая Нюрка поняла печаль происходящего, невесело глядя, как скользят тонкие ноги доброй Гортензии, покорно уходящей навсегда в снежную пустоту.

Тогда еще Нюрка не ощущала невосполнимости потери — ни смерти, ни разлуки словно бы не существовало для нее. Ушла Гортензия, ну и ушла, грусть только на мгновение затронула Нюркино сердце, и Нюрка продолжала жить своей детской жизнью, радуясь бегу времени, ожидая конца каждого прошедшего дня, не зная еще, что уходящие дни не праздник, а печаль. Уже потом, во взрослом состоянии, Нюрка вспомнит некоторые события своего детства и с опозданием на много лет ощутит тоску утраты. А тогда, в детстве, ее многое забавляло, а не печалило, как позабавила, например, покорная смерть старой яблони, росшей под самым окном. Яблоня была стара возрастом, но дряхлости в ней не было никакой — молодо и щедро одаривала людей плодами и тенью, насыщала окрестных пчел сладостью своих цветов.

Она бы долго еще жила, но ей пришлось умереть преждевременной смертью. Ее убили Нюркины родители без всякой вины, потому только, что им было трудно платить за нее налог. Каждую ночь отец заливал ее корни крутым кипятком. Однако яблоня жила, не понимая, что должна умереть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: