Она махнула рукой, ушла в избу.
Когда Матвей вернулся к себе, Алена по-прежнему спала, подложив под щеку ладонь. Она тихо спала, беззвучно, как дитя, и пахло от нее, как от ребенка, чем-то теплым, нелепым, молочным. Чистотой и свежестью от нее пахло.
Он присел на корточки и долго смотрел в дорогое лицо, любуясь ее молодой красотой. Вдруг в какое-то мгновение он понял, что она уже не спит, что уже просто лежит с закрытыми глазами, ощущая его взгляд. Он легко, одним дыханием поцеловал ее в губы.
— Мотя, — сказала она шепотом, — у нас ребеночек будет.
Он уткнулся носом в ее теплую шею.
— Что? Иль аист прилетал?
Она засмеялась тихим смехом:
— Нет, в огороде заяц под капустным листом оставил, снег растает — найду. Мальчик будет.
— А мне девочку хочется... Девочка, она нежней, душевней, а то парень засунет руки в карманы и начнет свистеть сквозь зубы.
— Господи, — она даже села на кровати от удивления. — Чего это он свистеть будет? Не будет он свистеть, не разрешу.
— А он не послушается.
— То есть как так не послушается? Что ты, Мотя! Как он может не послушаться родителей.
— А вот так. Девочка послушается, а он нет.
— Не ври. Не знаешь ты девок, у девок в голове хитрости ой сколько.
— И у тебя?
— И у меня, обязательно, а как же. Ой, не могу, — вдруг сказала она. — Не могу я, Мотя, страшно мне. — Она смотрела на него испуганными бледными глазами. — Не пущу я тебя на фронт.
— Как так не пустишь? Пустишь. Я быстренько вернусь. Война скоро кончится.
— Не кончится она никогда. Конца ей не будет.
Он и сам давным-давно не верил, что война скоро кончится, не может она скоро кончиться, если враг прет и прет и оттяпал уже пол-России. Нет, не скоро кончится эта проклятая война, где-нибудь в какой-нибудь деревеньке уже отмерили кусочек земли и для его, Матвеевой, могилки, в которой он будет лежать с другими, еще неизвестными ему сейчас солдатами.
Матвей уткнулся носом в Аленину грудь и засопел, как малое дитя, подумав, что если его и убьют, то это будет не беда, а только полбеды. Главная беда, что Алена останется одна-одинешенька с малым ребенком на руках. Матвея убьют, и он уже ничего не будет чувствовать, а ей предстоит переносить неудобства и горе одинокой бабьей жизни. Может, и замуж выйдет, если найдется подходящий, жалостливый человек, но и это не особая радость: разве кто заменит ребеночку родного отца?
Горько стало Матвею от таких мыслей, а главное, жалко Аленину будущую судьбу. Он засопел возле ее груди, а ей вдруг щекотно стало, и она засмеялась ласковым смехом и погладила его волосы. Она погладила его, и он усовестился своей преждевременной тоски: не убьют его, вернется он с войны живой и невредимый.
А через пять дней пришла повестка, чтобы Матвей явился в райцентр на врачебную комиссию.
Врачебная комиссия помещалась в двухэтажном доме, сохранившемся еще с дореволюционных времен. Когда-то в этом здании жило семейство какого-то графа, а ныне размещался военный госпиталь № 3624 дробь 16. На мраморной лестнице стояла скульптура — безрукая голая женщина с маленькими нерусскими грудями. Матвей стыдливо отвернулся, он не любил такого рода вольностей.
В большом зале, где на потолке были изображены пухлощекие младенцы, играющие на зеленом лугу, ждали врачебного приема выздоравливающие раненые. Матвей не нашел тут знакомых и, сдав документы веселой медсестре, сказавшей ему: «Обожди с часочек, миленький дружочек», не стал томиться в помещении, а ушел на морозный воздух.
Падал снег, буксовала санитарная машина, солдаты толкали ее, весело бранясь, пугливая собака боком трусила по дороге, молодые девушки в белых халатах бегали туда-сюда по госпитальным своим делам.
Ознобно было Матвею, но не от морозного воздуха — мороз был не холодный, а теплый, без ветра. Зябкость жила в самом Матвее, страх от мысли, которую он затаил в уме: как бы сделать так, чтобы получить у жизни еще несколько ласковых семейных дней.
Он долго стоял, коченея на теплом морозе, одержимый навязчивой своей мыслью, и не слышал, как из дома выкрикнули его фамилию. Выбежала медсестра, засмеялась:
— Эй, чудик! Оглох? Быстренько к доктору! Ну!
Но Матвею некуда было торопиться, и он не стал спешить. Он поплевал на огонек самокрутки, спрятал теплый окурок в карман шинели и тогда только медленным шагом пошел за сестрой.
— Быстренько, не задерживай движение, — говорила она веселым голосом и подталкивала его в спину.
Возле врачебного кабинета Матвей снял шинель, положил на стул и открыл дверь, но на пороге случилось непредвиденное происшествие — размоталась на правой ноге обмотка. Машинально нагнувшись, он быстро замотал ее, а когда выпрямился, встретился с внимательным взглядом старой, седой женщины в белом халате, сидевшей за столом, и понял, что она видела, как ловко закрутил он обмотку, видела, насколько выздоровели его пальцы, и не будет ему никакой поблажки.
Женщина усадила его рядом с собой, стала щупать, гладить его руку, заставила шевелить пальцами, мять резиновый мячик. Сжать в руке мячик Матвей и в самом деле еще не мог, но на всякий случай поморщился, сказал не своим, гадким голосом:
— Не слушаются пальцы, не ожили еще.
— Больно? — спросила она.
— Ага, — ответил он, хотя сейчас рука вроде бы не болела.
— Что «ага»?
— Попеременно, — проговорил Матвей, — то болит, то нет. По-разному.
Она еще раз потискала его пальцы, вздохнула:
— Ну, ладно, иди.
Он вышел в коридор, постоял за дверью, усовестился своего вранья и вернулся:
— Вообще-то, доктор, рука у меня не то что болит, — сказал он, глядя в окно, мимо ее лица, — ноет иногда, а так не то чтобы болит.
— Иди, голубчик, — устало сказала она, — иди, пожалуйста, некогда.
Его еще долго вызывали из кабинета в кабинет, щупали руку, заставляли то раздеваться, то одеваться и, наконец, в самом последнем кабинете сказали, что может отправляться домой, а через месяц должен прийти на новую комиссию.
...Алена сидела в горнице за неприбранным столом, наверно, так и просидела с утра, ожидая его, лицо ее за эти часы осунулось, похудело, тусклыми глазами она смотрела на вошедшего мужа и ни о чем не спрашивала.
— Успокойся, глупая, — сказал он, — мне еще месяц дали.
Она уронила голову на руки и заплакала. Он смотрел, как она плакала, и тихо смеялся. Ему приятны были ее слезы, подтверждающие ее любовь. Она плакала, а он радовался.
— Ревушка-коровушка, глупая, перестань, море-океан наплачешь.
— Не буду, — сказала она, — прости. Я чуть не обмерла со страху, ожидая. Я сейчас успокоюсь, погоди.
Она успокоилась, накормила его обедом, налила самогона, и Матвей сразу разморился, обмяк и, не раздеваясь, заснул на мягкой кровати.
Когда он проснулся, Алены дома не было. Он окликнул ее, пошел искать.
Алена мылась в баньке.
Матвей увидел в окошке ее белое тело, крикнул «С легким паром» и вошел в банное тепло. Алена завизжала, застеснявшись своей наготы.
— Уйди, бесстыдник!
— Не визжи, — сказал он, — я, чай, не посторонний.
И начал быстро, весело раздеваться.
— А ну, потри спину.
Она подошла, стыдливо отворачиваясь, и он обнял ее. Тело ее было гладким, скользким от воды, скрипело чистотой, мокрые распущенные волосы прикрывали почти всю спину.
Эту баньку, эти счастливые мгновения, может быть впервые сроднившие их, Матвей всегда помнил. Среди всех его воспоминаний это воспоминание было, наверно, самым светлым, самым чистым и возвышенным.
Ночью, когда они лежали в постели, прижимаясь друг к другу, впитывая взаимное тепло, Алена спросила его затаенным шепотом:
— Как ты думаешь, Мотя, есть бог?
— Вот помру, узнаю.
— Не шути. Есть или нет?
— Оглупела ты, Алена. Тебя чему учили в школе и в комсомоле? Забыла?
— А бог ведь есть, Мотя, — прошептала она. — Ты на комиссии был, а я решила: давай помолюсь на всякий случай, разве убудет меня? И вымолила.