Так Матвей остался без роду без племени, отказавшись от своего прошлого. Он надеялся, что, погоревав, Алена успокоится и сумеет устроить себе счастливую, довольную жизнь без него, урода-калеки. И дитя воспитает как надо.
В Рыбинске Матвей пролежал больше месяца. После чего был отправлен в сибирский город Тюмень, где и встретил окончание войны — праздник Победы над фашистской Германией. В Тюмени он тоже недолго прожил — переправили его снова на запад, в Казань.
В Казани Матвея снабдили двумя протезами-подушками из хорошей коричневой кожи, которые привязывались к культям, и выписали на вольную жизнь.
4
В России после войны еще сохранилось немало деревянных городков, бывших купеческих столиц. В городках этих жизнь по-прежнему текла тихая, провинциальная. Над кладбищем, возле старой церкви, кричали вороны, зарастала тиной речка, мост над ней скрипел и прогибался, около чайной разлилась лужа, мужики тыкали друг друга в грудь негнущимися пальцами: обсуждали различные вопросы государственного значения.
В таком городке и поселился Матвей, сняв по недорогой цене комнату у одинокой старухи Андреевны. Не было у него тут ни знакомых, ни товарищей, даже название городка — Залужск— он прежде не слышал: без всякой причины здесь обосновался, не все ли равно, где существовать, лишь бы в тихом, незаметном месте.
К работе никакой он не приспособился, — да и какая работа нашлась бы для него? — получал от собеса пенсию и пропивал ее в чайной, заглушая тоску.
Когда-то в древности Залужск имел свое персональное значение: тут жил князь, много воевавший, укрепивший город со всех сторон насыпными рвами. Был в городе монастырь с тремя церквами, а ныне в монастыре помещался пивной завод, в церквах же — всевозможные склады. Пива в городе было много, им торговали везде.
Особой популярностью пользовалась чайная под номером шесть (где находились остальные пять, никто не знал), которая разместилась на бойком месте — на площади возле рынка, Дома приезжих, сберкассы и всяких других городских учреждений. В чайной номер шесть весь день стоял веселый угарный дух.
Матвей прикатывал сюда на своих колесиках к открытию (кожаными протезами, выданными ему в Казани, он редко пользовался, они натирали культи, а смастерил себе удобную тележку на шарикоподшипниках) и занимал хорошее место в углу, у стены, недалеко от окошка. Вроде бы председательское место: все видно, все слышно и сам у всех на глазах.
Через час чайная набивалась до отказа такими же, как и Матвей, фронтовыми калеками. Кто без руки, кто без ноги, кто с тяжелым ранением в живот или в грудь, а кто без видимого увечья — контуженный или просто получивший болезнь от фронтовых переживаний. Отменная была публика, разговорчивая, веселая, жившая еще военными воспоминаниями и не привыкшая к мирным устоям и порядкам.
Вечером, когда чайная закрывалась, Матвей уже не мог двигаться. Он засыпал тут же, на улице, у порога. Просыпался поздним вечером, осознавал свое состояние, говорил себе самому «скотина» и полз домой, морщась от душевной пустоты и ощущения своей никчемности.
Ночь проходила в беспокойном полусне, в тоске, в укорах совести, в ожидании того утреннего часа, когда откроется чайная и, опохмелившись, он, Матвей, успокоится душой, уйдя от подлинной жизни в пьяную пустоту.
Среди посетителей чайной была одна молодая женщина по имени Клавдия, по прозванию Артиллеристка. Отчего ее так прозвали, никто не знал, и сама она, наверно, не знала: в армии не служила, на фронте не была и навряд ли могла бы отличить гаубицу от обыкновенной противотанковой пушки. Но прозвище не дается без причины, — значит, и в Клавдином прозвании был какой-то первоначальный смысл, который забылся.
Клавдия не так уж часто появлялась в чайной — раз в неделю, не чаще. Кто-нибудь заранее замечал ее из окна, идущую через площадь, и восклицал: «Внимание, Артиллеристка на горизонте», и тогда моментально освобождался столик в углу — постоянное Клавдино место. Если же по незнанию кто-либо продолжал занимать угол, то Клавдия не церемонилась, смахивала закуску на пол, говорила: «Ну, брысь!» — и человек не спорил, покорно уходил, едва взглянув на нее. Так было по первому разу и с Матвеем.
— Сыпь отсюда, — сказала она.
Он возмутился, поднял глаза, и все возмущение его сразу утихло, как только увидел он ее лицо. Лица не было, была обожженная жуткая маска. Матвей испуганно сполз на пол и укатил в другой конец чайной, подальше от несчастной этой женщины, опаленной безжалостным огнем. Говорили, что обгорела она в начале войны во время бомбежки поезда, спасая из огня мать. Но и мать не спасла, и сама едва выжила. Позже на фронте погиб ее отец, и теперь жила она одна, состояла на тихой работе ночным сторожем при городской артели инвалидов, Говорили, будто прежде Клавдия была ничего себе бабенка, даже, можно сказать, привлекательной наружности. Говорили, будто в те времена имелся у нее, как у всякой нормальной девушки, ухажер из ближайшего совхоза «Залужский», хороший, непьющий парень. Однако он не захотел продолжать с ней отношения и даже уехал из этих мест в дальние какие-то таежные края.
С мужской точки зрения его можно было понять: страх внушала Клавдия. Матвей, например, внутренне холодел, когда она появлялась в чайной. Да, наверно, и не он один, потому что все будто трезвели, сникали как-то от ее присутствия.
Она устраивалась в своем углу, морщась выпивала сто граммов, вытаскивала из необъятных карманов широкой кофты кусок желтого сала и, жуя, смотрела вокруг настороженным, колючим взглядом из-под розовых век. Хмелела она быстро, что-то говорила сама себе, грозила неведомо кому пальцем или неестественно громко смеялась нарочитым смехом, стараясь привлечь всеобщее внимание.
— Мужики, — кричала она, — я вам песню спою, а вы хлопайте. Ну, петь ай нет?
И, не дожидаясь ответа, затягивала: «В лесу родилась елочка...» — почти всегда неизменно одну эту детскую песенку.
Потом еще пила, а выпив, тонким, срывающимся голосом выкрикивала всякие команды.
— Мужики, смирно! — Кричала она. — Молчать! Вы что, приказа не слышите? Тихо! Эй, ты там, не болтать!
— Не надо, Клав, не командуй, — говорил кто-нибудь. — Ты лучше пой.
— Не разговаривать! — кричала она. Возможно, ей казалось, что она громко кричит, но голосок у нее был несильный, слабый голосок, совсем не приспособленный для грозных приказов и потому почти неслышный в шуме чайной. Оттого что ее не слышали или не хотели слышать — у каждого свои разговоры и свое веселье, — она сердилась, выпивала еще и начинала плакать.
Матвею не то что жалко было пьяную Клавдию, но вроде стыдно отчего-то за нее, неловко: какая-никакая, все же она баба, а у каждой бабы, несмотря ни на что, должно быть свое особое достоинство. Клавдия плакала, размазывая слезы по жуткому своему лицу, и, шатаясь, шла прочь из чайной. Однако обязательно почему-то останавливалась возле Матвея:
— Ты больше всех выхваляешься! Чего выхваляешься? Отвечай! Гордый, да? А кому ты нужен? Никому не нужен. Понял? Что в тебе есть-то? Ничего нету. И не выхваляйся.
Матвей не отвечал, отворачивался.
— Часы видал? — плача, спрашивала она. — Секунда в секунду ходят. За хорошую работу получила. И не выхваляйся...
— Не тронь его, Клав, — говорил кто-нибудь. — Иди отдохни, успокойся...
— Не приказывай, — отмахивалась она. — Плотва вы все, кильки неверные, вот вы кто... А ты, ты хуже всех... Чего молчишь? Ты что? Меня презираешь?
— Не презираю, — устало отвечал Матвей, — успокойся. За что тебя презирать? Жалко тебя...
От этих слов Клавдия свирепела:
— Себя жалей! Меня не смей!
Она бросалась на него с кулаками, ее оттаскивали, уводили на улицу. Но и с улицы она еще долго кричала что-то, грозила Матвею через раскрытую дверь. А он слушал ее ругательства и не мог понять, что же такое сказал, отчего так обиделась, оскорбилась несчастная Клавдия.
Однажды вечером, по пути в свою комнатенку, Матвей по обыкновению заснул у какого-то дома. Во сне он чувствовал, что кто-то тащит его тележку, но глаз не открыл, только ругнулся для порядка, — он привык к такому обращению: люди или убирали его от своих ворог, или оттаскивали с проезжей дороги, чтобы не случилось с ним новое увечье. Наконец его оставили в покое, он надолго заснул, но внезапно очнулся от неприятного ощущения, будто кто-то пристально смотрит на него.