— Дурак, — сказал Иван Кошкин, — там прогресс, там в полуторке кино даже есть. Нажал кнопку — и гляди. Удобство для водителя.
— А кино-то зачем? С этим кино в кювет свалишься. На дорогу смотреть надо, а не кино твое.
— Нету там кюветов, пойми. Там бетонка, гладкая как стол. Кнопку нажал, и машина мчится, сама управляется. Можно спать, кино глядеть можно, с бабой тары-бары балакать можно.
— Ну тебя, — сказал Матвей, — тебя послушать, так там вроде и капитализма нет, вроде нет эксплуатации человека человеком.
— Почему нет? — обиделся Кошкин. — Ты меня что, политически неграмотным считаешь, а себя шибко умным? И капитализм есть, и эксплуатация. А безработица? Знаешь, какая безработица! Есть города — никто не работает, фабрики стоят, заводы стоят, а миллионерам хоть бы хны, им наплевать, все равно денежки текут... Ты со мной не спорь, ты газеты читай.
— Эй ты, газетчик, — закричала со второго этажа жена Кошкина, — спать надобно, ночь уже. Слышь, что ли, кому говорю?
Вообще-то Иван Кошкин был задиристый мужик, спорщик, никому не уступал, пока не переговорит, но жены своей боялся и в словесные баталии с нею не вступал.
— Иду, — сказал он, похлопал Матвееву коляску, проговорил: — Не огорчайся, вещь, в общем, полезная. — И ушел.
Утром, приехав на работу, Матвей первым делом увидел Зинаиду. Она болталась по двору, хотя во дворе ей совсем нечего было делать. Он поставил коляску в укромный уголок, чтобы никому не мешала, и направился в мастерскую к своему рабочему месту. Зинаида стояла на его пути, он молча проковылял мимо...
На протяжении рабочего дня она появлялась в сапожной мастерской раз пять — без всякого дела. Болтала с приемщицей Верой Сергеевой, ловя Матвеев взгляд, а поймав, демонстративно уходила.
Вечером, когда он выезжал со двора, она вдруг возникла в воротах, сказала:
— Прокатил бы, Матвей, — и, не дожидаясь ответа, села в коляску.
— Ненормальная? — спросил он.
— Ага, родом такая.
— Вылазь!
— Не вылезу! Вези.
— Точно, ненормальная, — проговорил он и не стал больше разговаривать, поехал домой на большой скорости.
Но как ни быстро он ехал, все же, пока доехал до своей Овражной улицы, Овражная уже знала, что он едет с работы и везет бабу. Возле каждого дома их ждали любопытные и кричали со всех сторон:
— Добрый вечер, Матвеюшка! Здравствуй! Приветик!
— Это на тебя, нахальную, глядеть собрались, — сказал Матвей.
— Пусть глядят, от пригляда не растаю, — ответила она.
Он остановил коляску возле своего двора:
— Ну, приехали, мадама, до свиданьица.
Она засмеялась и долго не могла отсмеяться, очень ей отчего-то стало весело.
— Отродясь мадамой не была, спасибочки, воспроизвел, молодец, — и пошла за ним через двор к его комнате.
Мимо мужиков, играющих под черемухой в домино, мимо Варвары Кошкиной, кормящей собаку Альму обеденными остатками, мимо всяких других соседей, застывших на мгновение от любопытства и удивления. И всем им Зинаида без стеснения сказала «здрасте», и от всех тоже получила «здрасте».
Она вошла вслед за Матвеем в комнату и одобрила, как все тут хорошо приспособлено к Матвеевой инвалидности. И у топчана, на котором он спал, и у стола, за которым ел, и у кухонного табурета с керогазом — или вовсе не было ножек, или ножки были подпилены, чтобы не возвышаться особо над полом. Такая укороченная мебель была непривычна для постороннего взгляда, но для Матвея, конечно, хороша и удобна. Однако ж у топчана, подле окна, стоял нормальных размеров стул, Матвей подтолкнул его к Зинаиде:
— Присаживайся, гостья настырная.
— Спасибо, хозяин ласковый.
И села на этот стул, а Матвей сел на топчан.
— Ну что, — спросил он, — разговоры будем разговаривать или еще чем заниматься?
— Чем?
— Спрашивает! У мужика с бабой одни дела, известно какие.
— Напористый! — она засмеялась. — Это ты и раньше такой напористый был? Или только нынче преобразовался?
— От рождения такой, — в тон ей кокетливым голосом сказал Матвей. — Бывалоча, иду по деревне, а девки штабелями ложатся: направо — налево, налево — направо, или в дом зазывают: «Матвей, дорогой, заходи».
— Это зачем же заходить? — наивным тоном спросила Зинаида и лицо сделала наивное.
— Как это зачем? Кроссворд в журнале «Огонек» решать: птица из четырех букв, две ноги имеет, без крыльев летает.
— Кто ж такая?
— Ба-ба. Аккурат четыре буквы.
Зинаида засмеялась:
— С тобой не соскучишься.
— Не соскучишься, — подтвердил Матвей, — я веселый товарищ.
— Ну что ж, веселый товарищ, — сказала Зинаида и встала со стула, — спасибо за гостеприимство, до свидания.
— Уже? Быстро. А когда же кроссворд решать?
— Не люблю я кроссворды. Ну-ка встань, небось грязное белье в постели-то, постираю. — Она откинула одеяло на топчане и удивилась тому, что белье было еще довольно чистое. — Кто ж это тебе стирает?
— Думаешь, ты одна такая сердобольная?
— Хорошо, видать, устроился. — Она сняла простыню, пододеяльник, пошарила под топчаном, выволокла оттуда грязное белье, стала увязывать все в узел. Матвей не мешал, усмехаясь, смотрел на нее:
— Ты что хозяйничаешь?
— Да так, любопытная, — ответила она. — Ну что ж, покойной ночи, до свидания.
— Так и уйдешь? — удивился Матвей. — Зачем приходила? Иль ты санитарная комиссия от профкома?
— Точно. Комиссия, — она засмеялась и ушла.
Матвей посидел в раздумье, загрустил, опечалился от мыслей о своем одиночестве и, чтобы не поддаваться им, решил заняться хоть чем-нибудь. Ну хотя бы почитать сегодняшнюю газету. Но газета не читалась, он отложил ее, взял тележку, которую специально сколотил, чтобы удобно было возить ведро от водоразборной колонки, и отправился за водой.
Он всему научился и ко всему приспособился, бывший солдат Матвей Иванов. Это уж точно, права Зинаида, хорошо он устроился и на земле, и в своей квартире — все сам делает: и еду готовит, и бельишко стирает, ни на кого не надеется.
Он привез воду, поставил чайник. Чайник сразу же замурлыкал на теплом огне и убаюкал Матвея. Матвей не стал дожидаться, когда он вскипит, затушил керогаз и лег спать.
И, уже засыпая, вспомнил вдруг свой последний бой на войне — и сна как не бывало. Он давно не вспоминал войну, а если и вспоминал когда, то спокойно, без страха. Но сейчас вспомнил именно со страхом, с внутренней дрожью и так явственно, будто не давным-давно это было, а сейчас происходит. Это сейчас он бежит по полю сражения без сапог и шинели, с немецким автоматом в руках, и страшно ему не от свиста вражеских пуль и снарядов, а от знания, что он бежит последний раз в своей жизни, что молодые ноги его делают последние свои легкие, быстрые движения и уже скоро будут лежать в тихой братской могиле в этой самой земле, отдельно от Матвея.
А он, Матвей, станет продолжать свое существование в укороченном, инвалидном состоянии. Он знает, что должно случиться, и все же бежит вперед.
Воспоминание это было так явственно, так назойливо, что Матвей сел на топчане, дрожащей рукой нашарил под подушкой папиросу и закурил. И подумал: а если бы в самом деле он знал тогда, что произойдет с ним в дальнейшей жизни, — куда он бежал бы? Вперед или назад, в безопасную тишину? Неужели он мог бы бежать назад? Неужели такое могло бы случиться и вместо ног он потерял бы в том бою совесть? Жить с руками, с ногами, с невредимым телом, в котором гнездится покалеченная, трусливая душа, — не страшнее ли это нынешнего Матвеева существования?
Засыпать он стал, когда рассеялась ночная темнота, когда воробьи застрекотали под окном, в зеленых листьях дворовых деревьев, а Варвара Кошкина, зевая, оттягивая узкое платье, задравшееся на спине, вывела рыжую Альму на прогулку. Во всем Альма была деликатной собакой — не гавкала по утрам, не тревожила людской покой, но вот дела свои неизменно делала под Матвеевым окном. И сейчас она стала шебаршиться там, а Варвара тихим голосом начала по обыкновению увещевать ее: