— Ничего не надо. Николая нет?
— И его нет, и от него ничего. С первых дней воюет.
Тетя Капа с улыбкой разглядывала меня:
— Чем же мне угостить тебя? Воблу будешь? Помню, ты до нее охотник был.
— Воблу буду.
Как прежде в детстве, я занялся рыбой, а старушка села против меня:
— Как Екатерина Семеновна поживает?
— Маму немцы убили, — ответил я.
Тетя Капа перекрестилась:
— Царство ей небесное. Где же она в войну попала?
Я рассказал, как было дело.
— Значит, ты один теперь… Не женился, поди? Да тебе и рано еще.
— Я попрощаться зашел.
— А я и забыла, старая. Никакой памяти не остается… Ты же мужчина теперь. Ну-ну, с богом.
Прощаясь, старушка наказала:
— Перед отъездом зайди. Я не сегодня-завтра рукавички довяжу, ты их с собой возьми. Может, там Колюшку встретишь, чего в жизни не случается, так ему отдай и все обскажи, как у нас тут… Обязательно зайди.
У меня не хватило духу объяснить ей, что еду я не на фронт. И за рукавичками не зашел.
3
Вечером в вагон просунулось угристое, грязное лицо сцепщика. Он хрипло прошептал:
— Кто тут за главного?
До сих пор мы об этом не думали, но когда понадобился «главный», все единодушно признали таковым Дему. Сцепщик вызвал его к себе, они о чем-то поговорили вполголоса. Потом Дема вернулся, зажег фонарь «летучая мышь» и, брезгливо морщась, сообщил:
— Требует собрать пятьсот рублей. Ему и машинисту. Иначе, намекает, будем торчать здесь «до морковкиного заговенья».
Что такое «морковкино заговенье» — я не знал, но понял, что железнодорожники требуют взятку.
Дема снял с головы мужчины начальственной наружности фетровую шляпу и стал пробираться по вагону, собирая в нее деньги. При этом он покрикивал, как на базаре:
— Ну, живей поворачивайтесь — кому сколько не жалко.
— Кто-то проворчал несмело:
— Списочек бы надо.
— Пиши, если делать нечего, — мельком бросил Дема.
Кончив собирать деньги, он распихал их по карманам и ушел, как он выразился, «смазывать колеса».
Я забрался в свой угол, положил голову на портплед и уснул. Приснилась улица на рассвете, какой-то узкий каменный двор, где как будто живу я. Вхожу в калитку и у своей двери вижу Шурочку. Она приехала ко мне. У ног ее стоят два чемодана. Я иду навстречу ей. Она уже увидела меня, радостно улыбается, протягивает мне руки. Как вдруг из глубины двора слышится грозное рычание. Прямо на меня, мимо Шурочки мчится огромная белая собака, с теленка величиной. Шурочка в ужасе прижимается к стене, закрывает лицо руками. От страха не могу ни крикнуть, ни двинуться с места. Мне кажется, уже нет спасения — собака в двух шагах от меня. Я ожидаю, что сейчас она собьет меня с ног, вцепится зубами в горло. Но она пробегает мимо, выскакивает за калитку. Но где же Шурочка? Два чемодана по-прежнему стоят на асфальте, а ее нет. И вдруг двор освещается красным светом. Я поднимаю глаза вверх — все небо горит ярчайшим беззвучным заревом. Где-то рядом огромный пожар…
Проснулся я от толчка, — должно быть, наш вагон прицепили к паровозу.
До самого последнего момента меня мучали сомнения — ехать или нет? А когда тронулись, на душе стало спокойно. Боль ощутил, лишь когда переезжали Волгу. С высоты Увекского моста открылся весь Казачий остров. Люди в вагоне спали — им и остров, и город были ни к чему, а я, отодвинув дверь, смотрел в знакомые дали, старался найти то место, где мы купались с Шурочкой последний раз, ту высокую траву. Искал и не нашел. Зато узнал нашу стройку, электростанцию, которая дымила трубами, и рядом с нею наш странный дом, похожий на корабль. Уходило детство, начало жизни: старая Гимназическая улица, Липки и цветник возле Радищевского музея, Рая Бахметьева с нотной папкой, и Шурочка в синем комбинезоне, и прекрасный человек Юрка Земцов, с которым мы часто бродили до утра, болтая обо всем на свете.
Минула Волга, начались незнакомые полынные степи. Оно и лучше, что незнакомые, — нельзя же все время вспоминать. Нужны и периоды бесчувствия, когда живешь только тем, что перед глазами.
Место в вагоне мне досталось удобное: на дощатых нарах, в самом углу. Здесь я никому не мешал: сидел, лежал, думал и не вмешивался в общие разговоры, когда хотелось помолчать. Между прочим, выяснилось, что я попал в стихийный поток беженцев. Они не имели никаких эвакуационных документов, поэтому на эвакопунктах, организованных на больших станциях, мы не получали продуктов, а питались чем бог пошлет. Поезд наш шел без всякого расписания — то на полном ходу проскакивал города, то по нескольку часов без всякой причины стоял в открытой степи. Но и в это время от вагона нельзя было отойти, потому что поезд мог тронуться в любую минуту.
Впервые я оказался окруженный сплошь незнакомыми людьми, каждый из которых резко не походил на других. С интересом я всматривался в их лица, прислушивался к тому, что они говорили. В вагоне ехало человек сорок, но до сих пор некоторые из них стоят перед глазами так отчетливо, что кажется, можно дотронуться до них рукой.
…Небритый старик с серо-землистым лицом, без всяких вещей, без шапки, со спутанными седыми волосами, в накинутой на плечи ватной стеганке. Он ехал с осколком немецкой бомбы в плече. Нужно было слезть с поезда и обратиться в больницу, но он сидел в темном углу, ничего не ел и на все расспросы отвечал только: «Мне до Благовещенска».
…Слепой с изъеденным оспой лицом, с розовыми мокрыми впадинами вместо глаз. Ехал в сопровождении какой-то разбитной бабенки, играл на баяне, пел украинские песни и рассказывал глупые похабные анекдоты, над которыми никто не смеялся. Во мне весь он и особенно его хриплый самоуверенный голос вызывали брезгливость.
…Двое мужчин начальственной наружности с женами и множеством чемоданов. Они ехали, стараясь не обращать на себя внимания, говорили вполголоса, ели что-то, отвернувшись ото всех, тихо, как мыши. Здоровые и сильные, они чувствовали себя неловко среди женщин, стариков и детей.
…Запомнился уже успевший бежать из немецкого плена молодой узбек Юлдаш. Он ехал домой, в Самарканд.
…Рядом со мной разместился усатый старик Фарафонов. Ехал в какое-то Кривощеково близ Новосибирска. Дети звали его «дед Фарафон». Он рассказывал им сказки. Самых маленьких сажал на колени, постарше размещались на корточках вокруг него. Рассказывал, артистически изображая действующих лиц, меняя голос. Я с удовольствием слушал, что он рассказывал, вместе с детьми. Меня удивило, что волшебные истории старика не иссякают.
— Удивительная у вас память, — заметил я.
Он наклонился к моему уху и таинственно сообщил:
— Все как есть из головы. Надо же их чем-то позабавить.
Разговорились. Оказалось, он недавно освободился из заключения. Объяснил мне:
— Добрые люди позаботились, точнее жена, меня за решетку упрятать. Без всякой случайности, вполне намеренно. У нее хахаль завелся, а, стало быть, я мешаю. Они с ним это дело и сработали. И еще его брательник помог.
— За что же все-таки?
— За куль отрубей. Доказали, будто я общественные корма похищаю. Я тогда на ферме работал. Мешок отрубей они мне подкинули, во дворе под солому спрятали. Милиционер пришел — чей мешок? А я ни сном ни духом. Только руками развел. Ну, ты, говорят, из себя дурачка не строй. Что ж ты за хозяин, если не знаешь, что у тебя во дворе делается. Три года отбухал. А вышел на волю — тут война. Домой уже не поехал. Решил брата поискать. Тоже старик, свой домишко у него. Правда, лет десять не писал ему. Может, и в живых нет…
…Ехал московский наборщик Драч с удивительно хорошенькой девочкой Эммой. Эмма большую часть времени проводила около деда Фарафона. Тех, кто постарше, дед забавлял деревенскими фокусами на спичках и веревочках.
Ночью Фарафон, придвинувшись ко мне, спросил:
— Не спишь? Я тоже не могу. Как раздумаешься — обидно.
— Несправедливость?
— Нет, не то… Вся жизнь не так пошла.