Задумчиво, не глядя на меня, продолжал:
— Но ничего… Мне бы только до Новосибирска добраться. Отчет сдам — и на фронт.
Получалось, что все дело в нем, — появится он на фронте, и наши перестанут оставлять города. Я засмеялся. Дема удивленно взглянул на меня. Чтоб он не обиделся, я объяснил, над чем засмеялся. Он, не обращая внимания на мои слова, опять заговорил о том, что его все время тревожило:
— Без отчета никак нельзя… Большие суммы.
— А кто у тебя в Новосибирске? — спросил я.
— Жена, ребятишки. Две девчушки и два пацана. Ты думаешь, я молодой? Я с десятого. Не очень старый? Это как взглянуть. Я, может, пять жизней уже успел прожить… Подумать, и верно — не меньше. В двадцать первом вся наша семья от сыпного померла. Один я остался. Из деревни подался в Москву. Тоже чуть концы не отдал. Подобрал меня один учитель по фамилии Максимов. Между прочим, очень на Чернышевского похожий. В таких же очках, с бородкой. Отмыл меня, постриг, одел. Никого у него не было: ни жены, ни детей. Одних книг полон дом. «Живи, — говорит, — у меня. Поживется — сыном будешь». Хороший мужчина. Зиму у него прожил. Весной в Крым подался, к морю. Где выпросишь, а где и стянешь. Изловят — бьют. Помню, в Керчи, на базаре, один мужик предлагал: «Давайте его на каштане за ноги подвесим, чтоб другим неповадно было». И подвесили бы за пару яблок, если б не милиция. Вернули меня обратно, к Максимову. Опять он вымыл меня, остриг, одел. Еще одну зиму у него прожил. А весной не утерпел. Какая птица мимо окна летит, как будто меня с собой зовет. По вагонам ходил, песни пел, частушки и жалобные. Сколько раз меня милиция заметала! Определят в колонию — живи и радуйся. Нет, опять убегу. Так до шестнадцати лет по всей стране мотался. С тех пор географию как свои пять пальцев знаю. В Минске жил, в Уфе, во Владивостоке, в Саратове, где ты сел. В Саратове завод комбайнов строил. А армию отслужил в Сибири. В Сибири и остался.
— Понравилась Сибирь?
— Жена — сибирячка. За собой потянула. Они ведь, знаешь, какие бабы — вроде живешь, как вздумается, а все под ее дудочку пляшешь. И сам об этом не подозреваешь.
После этого разговора мне стало понятно, почему в путевой неразберихе Дема чувствует себя как рыба в воде.
На каком-то полустанке Дема купил три арбуза. В это время состав тронулся. Дема бежал рядом с нашим вагоном и по очереди кидал арбузы Кате, которая стояла в открытых дверях.
— Алле-оп! Алле-оп!
Она ловила их на лету.
Каким-то образом Дема обнаружил, что у скромной интеллигентной наружности женщины, которая незаметно хоронилась в сторонке, зеленый рюкзак набит тридцатками. Он поднял ее на смех.
— Богатая невеста и, между прочим, помалкивает. Она б могла одна целый состав откупить…
На Демины шутки она не ответила ни слова, а утром обнаружилось, что она куда-то исчезла. Где и когда она слезла, никто не заметил. По этому поводу Дема изрек:
— Скромность украшает человека.
Через несколько дней, уже около Новосибирска, я увидел эту женщину еще раз. Она лежала в кювете с проломленным черепом. Зеленого рюкзака около нее не было. Рядом стоял милиционер и еще какой-то человек, который фотографировал труп. Человек этот наставил свой фотоаппарат и попросил милиционера отогнать от ее лица больших зеленых мух, которые облепили ее губы и глаза.
Я приблизился к милиционеру и тронул его за рукав гимнастерки:
— У нее был рюкзак.
— Ты ее знаешь?
— Она ехала с нами. В рюкзаке — деньги.
Затем последовало то, о чем я сразу не подумал, — мне пришлось пойти в железнодорожную милицию и там, в комнате при вокзале, написать все, что я знал.
Вот из-за этого я и потерял тех, с кем ехал. Я лазил под вагонами, обшарил все теплушки, но ни Катю, ни Трагелева не нашел. Пока я писал свои показания, они уехали.
Из Новосибирска я не мог выбраться четыре дня. Наконец, втиснулся в пассажирский. Этот поезд двигался быстрее. Стояли подолгу только в Ояше и Юрге.
После Тайги замелькали темные островерхие пихты, которых я до того не видел. Пахнуло севером.
В этом поезде я ни с кем не разговаривал. Лежал на второй полке — днем смотрел в окно, а ночью на беспокойное пламя свечи, которую зажгла проводница в фонаре над дверью. Пламя металось за закопченным стеклом.
4
Кто-то, куривший у окна, сказал:
— Вот и Томск.
Поезд начал сбавлять скорость. Что я знал тогда о Томске? Только то, что это первый университетский город в Сибири, и то, что где-то на Черепичной улице живет тетя Маша, которую я представлял себе очень смутно.
Пройдя через вокзал, я очутился на маленькой площади. Собственно говоря, площади не было: почти вплотную к вокзалу подступали деревянные дома. Шелестели листвой высокие деревья. Моросил слабый дождь. Трамвая, как я узнал, в городе не было.
Около вокзала стояли в ряд извозчичьи пролетки. Выглядели они непривычно, словно время сдвинулось на десяток лет назад. Серое небо, старая мокрая булыжная мостовая, дома с наглухо запертыми ставнями, единственный фонарь у выхода из вокзала. И тишина, сумрачность, какая-то заброшенность во всем. И тогда, и позже, еще несколько месяцев спустя, у меня сохранялось ощущение, что я приехал в дореволюционный городок, о котором читал у Чехова…
Я сунулся к одному извозчику, к другому, и тут оказалось, что это не частники — каждый приехал от своей организации встречать кого-то. Постепенно все они разъехались. Невостребованным оказался всего один. Он лениво согласился увезти меня на Черепичную. Благо, ему по пути. Я влез в холодную, пропахшую мокрой кожей тьму под поднятым верхом пролетки.
Извозчик крикнул что-то нечленораздельное дремлющей лошаденке, я не понял, что именно, но она поняла и радостно, с готовностью двинулась вперед. Колеса тронулись, дергаясь по булыжникам, зацокали подковы о камень. Лошаденке, должно быть, надоело бессмысленно стоять под дождем, а впереди ее ждала теплая конюшня, ясли, полные хрустящего овса, сладкая дрема до полудня. А что ждало меня? От мамы я слышал о тете Маше много удивительнейших вещей. Она работала сестрой милосердия на трех войнах: на японской, германской и гражданской. За войну с Японией награждена медалью. Всевидящее око в треугольнике с исходящими от него лучами и надпись: «Да вознесет вас господь в свое время». Когда кончилась японская война, отличившихся сестер милосердия отправили домой на яхте, принадлежавшей императрице. Их провезли через Сингапур, Цейлон, Суэцкий канал. Об этой поездке тетя ничего не умела рассказать, только иногда произносила мечтательно звучные, бесконечно далекие названия: Коломбо, Порт-Саид, Цейлон. Казалось, сами слова пахнут морем, корицей и кардамоном. На память о Японии, кроме медали, сохранились две изящные вещицы: круглая фарфоровая коробочка неизвестного назначения с изображением горы Фудзи на крышечке и деревянная шкатулочка для чая.
После японской войны тетя долго не могла устроиться сестрой. Работала в Варшаве на текстильной фабрике Комихау упаковщицей, зарабатывала массажем, преподавала каллиграфию, служила микроскописткой на бойне, корректором в типографии какой-то газеты.
Когда началась война 1914 года, тетя снова оказалась на фронте. Здесь наградили ее серебряной медалью «За храбрость». Ее она получила за то, что при обстреле крепости Осовец под артиллерийским огнем выносила раненых. Сама медаль затерялась, осталась только муаровая ленточка.
Всю гражданскую войну она работала хирургической сестрой в полевом госпитале 24-й Самарской стрелковой железной дивизии, которая сражалась против Колчака, затем на польском фронте…
Я почти не обращал внимания на улицы, по которым мы ехали. Заметил только одну особенность — нигде не горело ни одного фонаря. Город без огней представлялся бездушным хаосом черных бревенчатых домов и домишек. В редких окнах теплился желтый свет керосиновых ламп.
— У вас что, нет электричества в городе? — спросил я.
— Его и раньше негусто было, — ответил извозчик. — А нынче заводов экурованых понавезли, все электричество им. Электростанция старая, не тянет.