Мы расположились в тени тальников. Шурочка сняла платье, аккуратно сложила его и придавила бутылкой лимонада, чтоб его не унес ветер. Волга была неспокойна, волны шуршали о песок, и по небу бежали облака.

Шурочка здесь совсем переменилась. Впервые я видел ее милое лицо не мельком, никого не боясь, и впервые она сама заговорила о нашем общем будущем.

— Давай вместе готовиться в строительный техникум? Ты поможешь мне по математике? Ладно?

— Хорошо, — согласился я с готовностью.

Мне нравилась работа строителя — каждый день видишь, что живешь не зря. Оглянешься назад, а позади нечто прочное, поставленное на века…

— Боюсь математики. Теорию я выучу сама. А вот задачи. Ты научишь меня решать?

— Научу.

Сам я в математике не боялся ни теории, ни задач. Больше всего мне нравилась стереометрия. Когда мы решали с ребятами домашние задачи, я закрывал глаза и почти все решал в уме.

Вместо скатерти Шурочка расстелила на песке свою розовую косынку, и мы поели то, что она принесла с собой. Потом ушла от меня куда-то и тихо позвала. Я нашел ее в густой высокой траве.

— Смотри, как здесь хорошо, — проговорила она, улыбаясь.

Сперва мне показалось странным, что она держится со мной стыдливо, как девушка, но потом понял, и мне стало радостно, как будто у нас все начиналось сначала.

— Скажи, что любишь, — попросила она.

Я сказал.

— Еще, еще…

Мы совсем утонули в траве. Никогда, ни до этого, ни после я не видел такой чудесной травы: вся одинаковая, ярко-зеленая, шелковистая, она текла под ветром, по ней бежали настоящие волны, как по воде. И опять я заговорил с Шурочкой о том, о чем думал все время:

— Нехорошо, что мы скрываемся, как преступники. Перебирайся ко мне…

На этот раз она не смеялась, не фыркала презрительно. Сказала только:

— Наверно, этим дело и кончится…

— Так зачем откладывать? — вспыхнул я. — Переходи ко мне сегодня.

Она озабоченно нахмурилась:

— Как у тебя все просто: раз, два… Нет, нехорошо. Вот вернется твоя мама — тогда.

— Пустяки.

— Ты мужчина — тебе не понять. А я знаю… Надо спросить ее согласия, чтобы все было как положено.

Тогда мне думалось: какое значение может иметь разрешение мамы в таком деле, которое касается нас двоих? Но спрашивать я не стал — пускай будет, как хочет Шурочка.

— Тогда и Вику к нам возьмем.

— Возьмем, — кивнул я.

В ту минуту я готов был взять вместе с Шурочкой хоть целый детский сад.

Когда начало темнеть, мы расстались. Она ушла к мосткам, куда подходил катер, а я остался лежать на песке и смотрел на остатки заката. Вот, наконец, все стало на свои места.

На меня напала какая-то удивительная счастливая лень — никуда не хотелось плыть, хотелось растянуться на теплом песке и уснуть. И все же, когда стало совсем темно, я поплыл на городской берег. На середине протоки я перевернулся на спину, закинул руки за голову и долго смотрел в небо. На нем не было туч, ярко и сильно светили звезды. Многие созвездия я знал, мне показывал их в раннем детстве отец, а позже мы изучали их на уроках астрономии.

Городской берег был весь в огнях. Пахло водой, смолой. Почти рядом со мной против течения прошел большой пассажирский пароход. На пустой верхней палубе стояла женщина в белом платье. Закрыв ладонями лицо, она плакала. Меня так поразила эта одинокая женщина на ярко освещенной палубе, ее неутешное горе, о причине которого я, должно быть, никогда не узнаю, что я совсем забыл про волну от парохода. Она внезапно накрыла меня, швырнула в сторону, как щепку.

Выбравшись на берег, я нашел в штабелях бревен спрятанную одежду и пошел домой.

Дома я застал Юрку Земцова. Он сидел в темноте.

— Где ты пропадал весь день? — спросил он.

— На острове.

Меня несколько удивил его резкий тон:

— С ней?

— А с кем же еще?

— Сегодня утром началась война с Германией. Екатерина Семеновна в Киеве?

Это он спрашивал про мою маму.

Потом зажег свет и стал собирать свои учебники и конспекты. Они валялись повсюду — и на полу, и за диваном. Он собрал их в ровную стопку, перевязал бечевкой. К чему такая аккуратность? Все равно он забыл их взять, и они так и остались лежать в большой комнате, на подоконнике…

Первые дни никак не укладывалось в голове, что о довоенной жизни надо забыть, что все теперь измеряется другими мерками. Почти каждый день объявляли учебные воздушные тревоги. Пустели улицы. На некоторых домах появились надписи с белыми стрелами: «Бомбоубежище». На окнах синели наклеенные крест-накрест полосы бумаги. Исчезли в магазинах крупа, консервы, мука. Появились очереди за хлебом.

Война началась в воскресенье, а в среду пришла телеграмма из Киева: «Катя погибла бомбежке похоронили Байковом кладбище всей семьей выезжаем тебе Настя». Весть о гибели мамы обрушилась на меня так неожиданно, что вначале даже не верилось. Зачем-то отправил длинную телеграмму тете Насте, но не дождался ни ответа, ни ее самой с семьей. Так я никогда и не узнал, что случилось с ней, дядей Никифором и девочками.

Тетя Настя… Мы жили у нее дней десять, когда мама возвращалась со мною от Филатова. Город запомнился смутно: горбатые улицы, автобусы, которых у нас не было, пушка на высоком постаменте, золоченые купола Киево-Печерской лавры. Тетя с семьей жила в глубине обширного двора, отделенного от улицы чугунной изгородью, обвитой лозами дикого винограда. Запомнился ужин под открытым небом — свет из окна, падающий на круглый стол во дворе, кринка молока на столе, а рядом куски теплого черного хлеба. У тети была большая семья: она сама, муж ее дядя Никифор и четверо девочек: Люда, Зина, Вера и Оляна. Да еще старые родители дяди Никифора.

Говорили в семье на странном, но приятном наречье — смеси украинского языка и русского. Запомнилось и Байковое кладбище, на которое мы ходили, чтобы побывать на могиле Леси Украинки: красивые каштаны, аллеи, посыпанные желтым песком, мраморные памятники и склепы с железными поржавевшими дверями. Думала ли мама, ведя меня за руку, что будет лежать на этом кладбище?

Телеграмму я получил утром, а вечером пошел к Шурочке. Я положил перед ней телеграмму. Она ничего не сказала, прижала мою голову к своей груди. Так мы сидели долго. Потом она сказала мне, что наша стройка приостанавливается до конца войны. Но это я знал и без нее. Затем прибавила, что поступает санитаркой в госпиталь, который будет открыт в сорок третьей школе. Санитаркой так санитаркой — я ничего не мог ни посоветовать, ни возразить. Я рассказал ей о человеке, которого видел сегодня у ларька с газированной водой. Невысокий, плотный, с сединой на висках, он стоял в очереди передо мной. Губы его были ярко накрашены, лицо напудрено, спокойно и печально-высокомерно. Он выпил стакан воды и пошел прочь, неловко переставляя ноги. Все смотрели ему вслед — он был обут в белые женские босоножки на высоких каблуках.

— Симулянт, — равнодушно заметила Шурочка.

И зевнула.

— Я устала. Спать хочу.

Никто не представлял, как сложится жизнь каждого из нас дальше. Останемся ли мы живы или кого-то из нас не станет? Кто мог сказать? Что в армию меня не возьмут, я знал уже на второй день войны. Медицинская комиссия признала меня полностью негодным по зрению. Напрасно я показывал им свой значок «Ворошиловского стрелка». Они и слушать меня не хотели.

Первое время я не думал, что не дождусь тети Насти с семьей, и мы с Шурочкой решили так: она перейдет жить ко мне, а ее квартиру займет тетя.

Так мы планировали, а получилось иначе. Ночью я был у Шурочки, когда в дверь кто-то громко постучал. Не просто громко, а нетерпеливо, по-хозяйски. Шурочка проснулась. Постучали еще раз, еще громче и требовательнее. Потом послышалось, как открылась дверь у соседей и Юркина мать спросила:

— Вы к Шурочке?

— А к кому же? — ответил вопросом громкий мужской голос.

— Это он, — прошептала Шурочка, садясь на кровати.

Юркина мать посоветовала:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: