— Сестрица, — прерывисто дыша, сказал Доброполов. — Где Ветров?.. Никита Ветров?.. Боец моей роты…
— Товарищ ранбольной, не шевелитесь. Никакого Ветрова здесь нет, — ответила сестра.
— Как нет?.. Мой пулеметчик… Никита Ветров… Он был вчера ранен… — забеспокоился Доброполов.
— Товарищ ранбольной…
— Не ранбольной, а старший лейтенант, — рассердился Доброполов. — Я еще не в тылу, а на фронте… Позовите врача!
Сестра снисходительно улыбнулась. Она уже привыкла к самым неожиданным капризам раненых. Поправив под головой Доброполова подушку, ушла.
«Вот уже и ранбольной…» — с раздражением подумал Доброполов, и тоска еще больнее сдавила сердце. Голова в косынке снова склонилась над ним.
— Товарищ старший лейтенант, — робко сказала сестра, — хирург сейчас занят операцией… Я выяснила… Ветров эвакуирован в армейский госпиталь…
«Кончено, никого не осталось», — печально подумал Доброполов и, после долгого молчания, попросил:
— Сестрица набейте мне, пожалуйста, трубку… там, в сумке табак… — И когда трубка задымилась, он спросил более ласково и спокойно: — Как зовут тебя, сестрица?
— Катя…
— Катюша, значит. Грозное имя. Вот что, Катюша. Тут рядом живет женщина… Хозяйка этой усадьбы, жена партизана-лесничего, который погиб в этих лесах… Зовут ее Аксиньей Ивановной… Очень занятная молодая женщина. Просто знакомая, понимаешь… Но для меня это знакомство — самое большое в жизни… Ты, Катя, не улыбайся. Не думай, что тут вообще что-нибудь… Я видел ее всего один раз перед самым боем — в ту ночь, когда мы переправлялись через Нессу. Она даже не знает моего имени. Но это неважно…
Сестра слушала с любопытством. Доброполов поморщился от боли, продолжал:
— Может быть, ей нет до меня никакого дела… Все равно… В другое время я тоже прошел бы мимо нее… не заметил… Мало ли людей на белом свете? Дело в том, что первый кусок хлеба после того, как наши части заняли этот рубеж, Аксинья Ивановна получила от моей роты… Ты понимаешь? Этот хлеб понес ей через огонь мой лучший автоматчик Евсей Пуговкин.
Доброполов передохнул, словно пытаясь унять охватившее его волнение.
— Евсей Пуговкин носил ей хлеб Красной Армии под минами и пулями. Хозяйка с ребенком и старухой помирали с голоду, но мы вернули им жизнь… Пуговкин и все, кто был здесь… Пуговкина вчера не стало, Катя… Он пал, как герой…
Доброполов умолк. Сестра положила руку на его влажный лоб…
— Товарищ старший лейтенант, — умоляюще-ласково прошептала она. — Не надо больше говорить.
— Нет, сестрица, дослушай… Родных у меня, Катя, никого не осталось… Жену с сыном немцы расстреляли в сорок втором году. Так что остался я один, как штык на винтовке. Завтра вы отправите меня в тыл и, возможно, я не увижу больше ни этого берега, ни речушки, за которую мы пролили столько крови, ни тебя, ни этой самой Аксиньи Ивановны… И я хочу, грозная моя Катюша, чтобы ты пошла к ней, этой женщине, и сказала, что я, старший лейтенант Доброполов, хочу повидать ее и поблагодарить за подарок… Ты понимаешь, она подарила мне вот эту трубку. Это было все, что она могла мне подарить…
Катя, склонив голову, молчала… Когда она заговорила, голос ее дрожал…
— Товарищ ранбольной… старший лейтенант. Я скажу ей, кажется, я знаю ее. Она помогала нам носить воду.
— Сейчас же позови ее, Катюша… — Нетерпеливо попросил Доброполов.
— Хорошо. Я спрошу врача…
Доброполов лежал с закрытыми глазами. Неистовым звоном заливался под носилками сверчок. Ему вторили другие со всех концов палатки. Тяжело вздыхала под орудийными ударами земля. Эти вздохи становились все глуше, и трели сверчков сливались в сознании Доброполова, погруженного в дрему, в сладко волнующую музыку.
Но вот к музыке присоединились какие-то басовые голоса, и загремела она мощными раскатами, как многотрубный оркестр, как шумящее под ветром море. Она заливала сердце Доброполова восторгом, и он, словно окунаясь в ее волны, задыхался от бурных, подмывающих звуков…
Потом девичьи голоса повели знакомую, щиплящую за сердце песню… Доброполов силился уловить слова этой песни и не мог, а песня текла и текла, как тропинка меж зреющих хлебов…
И вдруг Доброполов увидел свою Иринку… Она шла по степной дороге — плыла навстречу ему из голубого сияния, улыбаясь счастливой, беспечной улыбкой. Ее косы были уложены на голове двумя золотистыми жгутами и кожа на обнаженных руках была смуглой от знойного кубанского солнца…
— Иринка!.. Иринка!.. — замирая от радости, крикнул Доброполов… Выбеленные до ослепительной белизны стены хаты-лаборатории вдруг сдвинулись вокруг него. Жаркое июльское солнце пронизывает прозрачные стекла окон, и Иринка в своем девичьем платье помогает ему отбирать тяжелые крупные колосья сортовой пшеницы…
— Федя… Ведь это Гостианум[1]… Гостианум… Гостианум… — повторяет она звонким голосом.
— Чепуха! — вырвался откуда-то веселый голос Бойко. — Гостианум на войне — копейка…
— Нет! — гневно крикнул Доброполов. — Нет!..
Опаляющая боль перехватила его дыхание… Он открыл глаза… Катя осторожно вытирала бинтом с его лба холодный пот…
— Товарищ старший лейтенант… И надо же так волноваться, — с упреком проговорила она. Рядом с ее головой Доброполов увидел другую — не такую, как во сне, но похожую на нее, как будто постаревшую за несколько мгновений — такие же уложенные вокруг головы ржаные волосы, печальный и тревожный взгляд.
— Пришла, хозяюшка, — засиял Доброполов, окончательно приходя в себя. — Ну, давай руку… Спасибо тебе за подарок… Отличная трубка… Ей-богу… отличная… Будет память… — Он пожал дрогнувшую руку женщины своей слабой рукой.
Аксинья Ивановна быстро наклонилась к нему:
— А я и не знала… Оказывается, и вас ранил змей проклятый…
— Ранил, Аксиньюшка… Но я буду жить… Немца-то погнали как… Слыхала?
— Милые!.. голубчики!.. — обрадованно зашептала Аксинья Ивановна и склонилась на корточки перед носилками…
— Сколько радости-то!.. И солнышко будто другое… И мы из погребушки, как жуки, повылазили…
— И Митяшка? — уже весело спросил Доброполов.
— И Митяшка… Бегает нынче весь день, как козленок. И бабку вытащили на свет божий. Шалашик мне бойцы уже состроили… В шалаше мы сейчас и ночуем…
Аксинья Ивановна жадно всматривалась в лицо Доброполова, склонялась к нему все ближе. Он чувствовал ее взволнованное дыхание, какой-то особенный, густой лесной запах, струившийся от ее кофточки, теплоту близко приникшей к нему груди…
— Пуговкин-то убит, — с грустью сообщил он. — Тот, что провизию приносил тебе.
— Евсейка-то… Ах, скорбный мой…
Аксинья Ивановна вздохнула.
— Не добрался он до немецких окопов, а то бы он задал им, — сказал Доброполов.
— Никогда я вас всех не забуду. Никогда, голубчики, — шептала Аксинья Ивановна. — А вас, товарищ командир, в особенности.
— Ты, Аксиньюшка, командиром меня не зови, теперь пора нам и познакомиться, — зовут меня Федей, так и зови… — Он поймал ее руку и уже не выпускал ее, не сводя с тонкого, еще более похорошевшего лица беспокойного взгляда… — Будешь ухаживать за мной?..
— Буду… — чуть слышно прошептала женщина и, отводя в сторону загадочно засветившиеся глаза, положила на голову Доброполова руку, стала перебирать его влажные волосы… — Если бы мне начальники разрешили, я бы за всеми вами ухаживала. Эх, если бы не Митяшка, поступила бы я в этот лазарет работать.
Доброполов смежил веки, чувствуя, как ласковая рука нежно гладит его волосы. Небывалая теплота разлилась по его телу. «Завтра меня увезут отсюда», — думал он. И как удивительно, что он познакомился с Аксиньей Ивановной здесь, в самом пекле… И откуда явилось это? Неужели это еще возможно?.. Здесь, среди неостывшего пепла?
Он открыл глаза.
«А ведь она совсем красавица, — не то с радостью, не то с какой-то щемящей грустью подумал он. — Пуговкин был прав…».
Смертельная боль опять вступила в ногу. Скрипнув зубами, он глухо застонал. Подошла Катя, сказала недовольным голосом:
— Вы не разговаривайте с ним… Аксинья… Аксинья… Как вас…
Доброполов сердито поморщился:
— Ты ее, Катя, не по имени-отчеству зови, а просто Ксюшей.
— Верно, какая я Аксинья Ивановна, — потупилась женщина. — Ксюшей и зовите…
— Вот, Ксюша, не знаю, как я и поеду теперь отсюда — следя за выражением ее лица, тихо проговорил Доброполов. — Ей-богу, не хочется. А ведь повезут, Ксюша. Куда-нибудь далеко в тыл. Может быть, даже завтра… Верно, Катя?
— Сначала — в армейский, а потом и дальше. И, может быть, даже сегодня, — ответила Катя с лукавой усмешкой.
— Что такое ты говоришь, грозная Катюша? А я не хочу. Я бы тут поправился. Тут приволье и до фронта близко. — Он снова сжал руку Аксиньи Ивановны, она с нескрываемой нежностью взглянула на него.
Заметив этот взгляд, Катя нахмурилась.
— Ну, хватит. Наговорились. Идите, Ксюша, домой.
— Не прогоняй ее, Катя, — жалобно попросил Доброполов. — Сиди, Ксюша, сидя…
И Аксинья Ивановна осталась у носилок Доброполова до утра.
Два дня Доброполов пролежал в медсанбате и все это время Аксинья Ивановна дежурила у его постели… Она не сводила с него глаз даже тогда, когда он спал, следила за каждым его движением, прислушивалась к его дыханию, и каждый его стон вызывал в ее иссиня-серых глазах тревогу и смятение…
Но как только открывались глаза раненого, лицо молодой женщины озарялось радостью. Она ухаживала за Доброполовым с материнской нежностью — подавала ему воду, кормила, набивала трубку. И все ласковее звучал голос Аксиньи Ивановны в тишине палатки, все более глубокими и нежными становились ее взгляды… Несмотря на запрет врача и строгость Кати, они успели рассказать друг другу многое о себе. Приникнув друг к другу, они подолгу шептались, и только приход Кати или врача на время гасил их ласковый шопот. Доброполов забывал о своей раненой ноге, о войне, о преждевременно состаривших его переживаниях, о том, что не кончилось еще грозное время… Сердце его как бы оттаивало, давало доступ на время утраченным чувствам, в голове роились теплые подкупающие воспоминания о мирной жизни, о работе там, далеко, на родной освобожденной кубанской земле…