Сулейман вошел во двор. В голубом небе, словно купаясь в розоватых лучах вечернего солнца, парили голуби. Щуплый дедушка Айнулла, сменив рабочий костюм на стеганый камзол-безрукавку, из-под которого виднелась длинная белая рубаха, стоял на крыше сарая и, откинув голову и приложив ладонь козырьком ко лбу, следил за полетом голубей. А Нурия в лыжных брюках и светлой кофточке, забросив на спину тяжелые черные косы, стояла еще выше, на самой голубятне, и, помахивая длинным шестом с тряпицами на конце, лихо свистела, ничем не хуже любого мальчишки.
Они были так поглощены своим занятием, что даже не оглядывались на исходившую криком старуху. А та, выскочив как была на кухне — с засученными выше локтя рукавами и подоткнутым подолом, — в бессильном гневе трясла иссохшей, как липовая кора, рукой, хрипло пища, словно голодный галчонок в гнезде. Ее движения со стороны были так потешны, что Сулейман, несмотря на дурное настроение, расхохотался.
— Камнем, камнем запусти в них, проклятущих, Абыз Чичи! — басовито прогудел он.
Настоящее имя старухи было Гайниджамал, но все, и даже Айнулла, проживший с ней жизнь, звали ее Абыз Чичи. Как-то, это было очень давно, к молодому еще тогда Айнулле приехала родственница с ребенком. Она-то и научила своего малыша называть его жену, как это принято было на родине Айнуллы, Абыз Чичи, что означало: «Тетя, дающая игрушки». С тех пор и прилипло к старухе это прозвище.
— Ай, осрамилась!.. — ахнула Абыз Чичи, увидев Сулеймана, и, прикрыв лицо концом платка, засеменила прочь.
— Нурия! — окликнул Сулейман дочь.
Очень похожие на отцовские, большие черные и лучистые глаза девушки сверкали, смуглые щеки разрумянились, ноздри трепетали.
— Марш домой! — хмуро приказал Сулейман.
Никогда Сулейман так сердито не разговаривал со своей младшей дочкой, любимицей. Нурия тотчас смекнула, что отец не в духе, и, бросив шест, одним махом спрыгнула на крышу сарая. Второй прыжок перенес ее с довольно высокого сарая прямо на землю. Перебежав двор, она исчезла в подъезде.
— И ты, Вахтерулла, пожалуй-ка сюда, — сказал Сулейман тем же сердитым тоном. — Слово есть к тебе.
Но дедушка Айнулла не торопился исполнять его приказание. Улыбаясь, он подошел к краю крыши и присел на корточки.
— Мне очень тяжело лазить бесплатно, я не так прыток, как ты, крылышко мое, Сулейман. Дух спирает. Если твоя просьба не очень велика, скажи оттуда. По крайней мере хоть один раз в жизни поговорю сверху с человеком, который выше меня. Хе-хе-хе!
Сверкнув черными глазами, Сулейман нетерпеливо шагнул к сараю.
— Зачем опозорил Матвея Яковлича в проходной, га? Ну, отвечай!
С круглого морщинистого лица дедушки Айнуллы мигом слетела добродушная улыбка. Он выпятил грудь, словно петух, готовый вступить в бой.
— Попробуй-ка сам, — ткнул старик указательным пальцем в Сулеймана, — прийти завтра без пропуска. Так я тебя и испугался… Воображаешь, если ты Сулейман — отчаянная голова, так я сразу и распахну тебе все двери!.. Если хочешь знать, Сулей, Айнулла такое не только что другим, самому себе не позволит!
Правда ли, нет ли, но заводские старожилы рассказывали, будто Айнулла, забыв однажды дома пропуск, приказал своему сменщику не допускать вахтера Айнуллу к вахте, а вызвав караульного начальника, попросил его отправить Айнуллу домой за пропуском.
Сулейман зло усмехнулся.
— Можешь сколько угодно не допускать на завод вахтера Айнуллу — небольшая шишка. А Матвея Яковлича обязан был пропустить.
— Почему это? — удивился Айнулла. — Меченый он, что ли? Пустое говоришь, Сулей, и слушать не желаю.
Старик с неожиданной легкостью поднялся с корточек и показался вдруг Сулейману недосягаемым. Пока Уразметов собирался с мыслями, Айнулла зарядил:
— Я тебе, Сулей, — по-детски короткой рукой показал он на сапоги Сулеймана, — разве говорил когда-нибудь: не обувай сапоги, а надевай ичиги? Твое дело резать железо, мое — у дверей стоять. Что поделаешь, коли великий аллах втемную, без разбора, приложил такую печать на мою судьбу. Попробовал бы я со своей бестолковой головой сунуться в твое дело, разве ты не выпроводил бы меня, разлюбезно пнув в мягкое место? И правильно бы сделал.
Он поднял брошенный Нурией шест и замахал им, словно хотел показать, что разговор закончен.
Увидев, что не столковаться ему с этим тощим, словно осенний цыпленок, старичишкой, а главное — почувствовав свою неправоту, Сулейман, больше злясь на самого себя, погрозил пальцем: «Погоди, проучу я когда-нибудь тебя!» — резко повернулся и ушел.
Обычно Сулейман, возвращаясь с работы, вносил веселое оживление в дом Уразметовых. Жизнерадостный, неугомонный, он любил шутку и смех. Этот старый рабочий притягивал к себе сердца, даже когда гневался. И потому вспышки его проходили без ущерба для семейного мира. Но сегодня он вернулся в свирепом раздражении, как горе-батыр, с позором побежденный на сабантуе и способный с тяжкой обиды выкинуть что угодно.
— Эй, кто там есть! — подал он голос еще с порога. — Нурия, Гульчира!.. Куда пропали? Готовьте теплую воду и чистое белье. Иду к новоиспеченному директору.
Он с силой рванул с себя короткий пиджак, казалось, вот-вот оторвет рукава.
— Небось узнает меня… А нет, так заставлю узнать!
Едва он успел высвободить из пиджака одну руку, как услышал, что кто-то шарит ключом в замке двери. На пороге, насмешливо улыбаясь, стоял смуглый красивый молодой человек с серой шляпой в руках. Это был Ильмурза.
— Что случилось, отец? Кого опять собираешься песочить?
Чуть не всякий раз при виде Ильмурзы Сулейману вспоминалась собственная молодость: этот взгляд уголком глаз, насмешливый перекос красиво очерченного, твердого рта, даже его свободная манера держать себя. И, несмотря на нелады последних дней между ними, Сулейман не мог не залюбоваться сыном.
— А ты что скалишь зубы, га? Хоть ты и Мурза[9], а все же молод еще смеяться над отцом.
— Никто и не смеется, отец, — сказал Ильмурза, расстегивая макинтош. — На зятя, как я понимаю, взъелся… Да, это действительно птица высокого полета. И со мной поздоровался ни так ни сяк.
Стащив наконец с себя пиджак, Сулейман с раздражением повесил его на крючок.
— С тебя и этого предостаточно, — бросил он. — Я на его месте, может, и руки такому не протянул бы.
— Представь, отец, он спутал меня с Иштуганом-абы, — сказал Ильмурза, и опять усмешка искривила его рот. — Стал привязываться: почему, дескать, не едешь в командировку…
— Дурак!.. — в ярости воскликнул Сулейман.
— Кто, я или зять? — смеясь, спросил Ильмурза.
— Оба!..
И Сулейман прошел в свою комнату. Но вскоре вернулся и сказал Нурии:
— Позвони-ка, дочка, зятю… вернулся или нет? Мне самому лучше не прикасаться к телефону — не стерплю, сорвусь, накричу…
К этому времени Муртазины уже получили директорскую квартиру.
В первый же день приезда Ильшат побывала у отца, правда, без Хасана. На все ее уговоры муж не очень убедительно отговаривался работой — необходимо сперва освоиться на новом месте, потом уже расхаживать по гостям.
Все это Ильшат и передала родным, чувствуя, что отговорки эти звучат для них столь же неубедительно, как звучали и для нее самой. Но они выслушали ее молча. И долгожданная встреча не дала радости, более того, оставила у всей семьи неприятный, тягостный осадок.
Сулейман тогда же решил про себя, что не переступит порога квартиры зятя, пока тот не явится с повинной. Но нанесенная Матвею Яковлевичу обида показалась ему до такой степени нестерпимо оскорбительной, что он забыл о своем зароке.
Нурия узнала, что Муртазин еще не вернулся с завода. Заложив руки за спину, Сулейман заметался по зале, потом, словно что-то вспомнив, распахнул дверь в комнату Ильмурзы.
Сын курил, лежа на кровати. Увидев отца, он поднялся.
Результатом их последнего крупного разговора было то, что Сулейман настоял наконец на своем. Ильмурза пообещал ему уйти из буфета, решив, что на этом дело и кончится. Но отец — вот беспокойная душа! — опять притащился и снова принялся уговаривать его вернуться в цех, к станку. Удивительно, на этот раз он совсем не кипятился, сберегал, вероятно, силы для предстоящего разговора с директором. Почуяв это, Ильмурза сказал:
9
Здесь игра слов: мурза — по-татарски дворянин.