Огонек

Огонек img_1.jpeg
Огонек img_2.jpeg

ОГОНЕК

Рассказ солдата

Огонек img_3.jpeg

Река клокочет, пенится, мелкие брызги образуют живой, шевелящийся занавес. Если хорошенько присмотреться, сквозь него можно увидеть быстро мчащийся поток тяжелой воды — плотной, как слиток свинца.

— Сила, а? Попробуй удержать! — восторгается Буянов. Он сидит на камне, зажав коленями автомат. Пилотка сбилась на затылок, рыжеватый хохолок дрожит, подергивается на ветру.

— Конечно, если потребуется, укротят, — задумчиво продолжает Буянов. — Только для этого крепкие руки нужны… И сердце, вон как у того орла, — взгляд его метнулся к нависшему над пропастью выступу скалы. На нем неподвижно застыла птица.

Горы высокие, ребристые, угрюмо-молчаливые кажутся мне спящими великанами: чуть-чуть колышутся их спины, поросшие густым кустарником, карликовыми, изогнутыми, узловатыми деревьями. Откуда-то сверху внезапно ударяет упругий порыв ветра: он со злостью гнет нечесаные головы приземистых уродцев. Но ветер быстро выбивается из сил, и деревья снова погружаются в дремоту.

— Ты кем на гражданке работал? — спрашивает Буянов.

— Никем я не работал! — кричу в лицо Алексею. — Понял? Никем!

— Значит, бездельничал, — определяет Буянов, говоря словно бы не обо мне, а о ком-то другом.

Буянов — взводный агитатор, его интересует все и вся, а меня это злит, почему — и сам не знаю. Я молчу и неотрывно смотрю на мчащуюся воду. Но вижу не поток, а перепаханное глубокими воронками поле; над ним, колышась, висит черный смрадный дым. Он разъедает глаза, слезы текут по моим щекам. За руку меня держит мать. За ее спиной огромный рюкзак с вещами. Она идет и идет, молча, тяжело, как и вся эта живая цепочка людей, бредущих из горящей деревни. И вдруг люди бегут в разные стороны, что-то со свистом летит на землю, тяжело ударяясь, вспыхивая огромными снопами огня. Мать тащит меня за руку, мечется, бегает по кругу. Потом подхватывает под мышки, прижимает к груди и падает…

Огонек img_4.jpeg

Огонек img_5.jpeg

Буянов окликает меня. Мы поднимаемся и идем искать мель. Нам нужно перебраться на левый берег реки. А как? Вода злится, кипит, некуда девать ей свою силу. Только вступи в поток — сразу собьет с ног, швырнет в водоворот, как щепку закрутит. Буянов хотя бы одним словом обмолвился! Шагает себе и шагает, будто знает, что где-то там, за следующим поворотом должен быть мост, значит, что же тут волноваться.

Я не знаю, где Буянов работал до армии, откуда он родом; но мне почему-то кажется, что ни беды, ни нужды он не испытывал. Нет, я тоже нужды не испытывал, хотя и были дни, когда ел один раз в сутки, носил брюки штопаные. Но все это пустяки в сравнении с тоской по материнской ласке и отцовской заботе. Как приятно было, наверное, чувствовать на своих вихрах теплую руку матери, как должно быть легко и весело становилось, когда на тебя смотрели добрые, бесконечно ласковые глаза, дороже которых нет на свете. Счастлив тот, кто может позвать «Мама!», и видеть ее всегда рядом то строгую, то сердитую, то такую добрую, с безбрежной щедротой к тебе, сыну своему…

После бомбежки меня подобрал в свою повозку бородатый мужчина, сунул в руки большое румяное яблоко и печально улыбнулся:

— Конец им пришел.

Я сидел на охапке соломы, пахнувшей спелым овсом, и ничего не понимал. Над степью еще висела черная, с голубоватыми прожилками кисея дыма, в деревне горели хаты, искры, подхваченные ветром, летели роями к лесу. Уже не было той живой, колышущейся на ходу людской цепочки.

— Говорю, нехристям конец пришел, — продолжал бородатый, смахивая с крупа лошади угольную пыль. Мы ехали долго, но мужчина ни разу не повернулся. Я смотрел на его спину, а видел лицо матери с темными глазами и родинкой на щеке, которую я всегда целовал, когда она прижимала меня к своему лицу.

— Ты чей будешь-то? — уже во дворе спросил мужчина.

Я молчал.

— Значит, не знаешь своей фамилии. Это и кстати.

Положив мне на плечо тяжелую, шершавую, как кора старой вербы, руку, он сказал:

— Грач твоя фамилия, понял?

Я силился вспомнить свою настоящую фамилию, но никак не мог: в голове все перепуталось, смешалось, я еще дрожал от пережитого, а тяжелый взгляд дядьки и его черная, густая, сбившаяся в тугой пучок борода сковали мне язык. Но все же возразил:

— Сережа, Огонек я, так меня дома звали. — Это было все, что осталось в памяти. У Грача я прожил три года. Грачом и убежал от него, убежал на выстрелы орудий, доносившиеся со стороны леса: говорили, что там восток и оттуда наступает Красная Армия. Грачом и попал в детский дом…

— Ты как идешь, разве так ходят разведчики? — обрывает мои мысли Буянов. — Словно на привязи тащишься. Что тебя, на гауптвахту ведут? Предметы глазами ощупывай — все запоминай.

Буянов долго, обстоятельно и со знанием дела отчитывает меня. Это его право — он старший. А я все еще под впечатлением воспоминаний и никак не могу вникнуть в слова товарища, идущего впереди и похожего на аккуратно выточенную, машущую руками фигурку.

— Видишь сваи на той стороне?

Не сразу мне удается обнаружить сваи. Они торчат между камней как жерла орудий, с наклоном от реки. Ну что ж, пусть себе торчат, видимо, здесь намеревались построить мост, а потом передумали. Для чего нам эти сваи, и почему я должен их замечать?

— Переправляться будем, более подходящего места не найти, — спокойно продолжает Буянов, снимая со спины сложенную в «восьмерку» веревку.

Река по-прежнему грохочет и лютует. Бег ее так стремителен, что, если пристально смотреть на воду, кружится голова. Замечаю под ногами толстое полено. Беру и швыряю в воду: оно мелькнуло и исчезло вдали, за поворотом, будто его взрывом отбросило.

— Силища, а? — замечает Буянов, поблескивая глазами.

Он сбивает пилотку на затылок, хмурит густые брови, распуская тонкий канат.

— Как по-твоему, метров сорок будет?

— Будет, — отвечаю, прикинув на глаз расстояние.

— И я так думаю. Сейчас заарканим сваю, а другой конец привяжем к дереву и — перемахнем.

Буянов привязывает к веревке камень, чуть отходит от берега, размахивается. С приглушенным свистом веревочный диск прорезает воздух и точно опускается на сваю. Убедившись в прочности обмотки, Буянов подмигивает мне:

— Находчивость, ловкость — не божий дар, а прямой результат солдатского труда.

Я молчу.

— Первым будешь переправляться, — распоряжается Буянов. Он смотрит на меня испытующе. А позади нас шум, шум… Слышал я, горные реки могут быстро взбухать, даже в ясную солнечную погоду: где-то далеко, в верховьях выпадает обильный, проливной дождь, по каменистым лощинам и расщелинам огромная масса воды устремляется в русло реки и совершенно неожиданно захлестывает, заполняет низовье. Невольно смотрю в небо: облака мчатся на север.

Мой взгляд перехватывает Буянов, но ничего не говорит, только сощуривает глаза: видимо, догадывается, о чем я думаю.

— Смотри и запоминай, — коротко говорит Буянов и подходит к берегу. Он повисает спиной к воде. Под тяжестью тела канат провисает, и солдат почти касается бешено мчащегося водного потока.

— Вот так, — кричит Буянов. Проскользив метров пятнадцать, он возвращается на берег.

— Ну, как, одолеешь? Только честно, прямо скажи… Сорвешься, как то полено закрутит, «мама» не успеешь крикнуть.

«Пугает, — мелькнуло в голове. — Ничего, мы тоже не из робких». В лицо дохнуло жаром. Отчего это? Расстегиваю ворот гимнастерки, почему-то перестаю слышать шум реки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: