Йонас Авижюс
ДЯГИМАЙ
Любимой жене Ирене
посвящаю
Часть первая
УНТЕ
I
— Сколько лет, сколько зим!
— Ну уж, ну уж, ни лет, ни зим, Гиринис. Мимо редко прохожу, когда бываю в деревне.
— Давненько не видались, Антанас, давненько, не оправдывайся.
— Из-за зимы задержка вышла. Снегу как в добрые старые времена навалило, без грейдера не выберешься. А тут еще хворь, будь она неладна, прицепилась. Семьдесят годочков — дело нешуточное, Йонас.
— Салюте, детка, помоги человеку раздеться, — бросает невестке Гиринис, радуясь от всей души гостю. — Сымай шубу, Григас, — и за стол: у меня кое-что в заначке есть.
— Сбегаю в чулан, нацежу, — говорит Салюте, обхаживая Григаса.
— Ладно, ладно, невестушка, сбегай. А ты, Антанас, садись, гостем будешь, — Йонас Гиринис хватает Григаса за руку, подталкивает к столу — садись, мол, на самое почетное место в доме. — Так ты говоришь, снегу навалило? Ну, ну… Хоть раз за десять лет зима как зима. А бывало, как развезет в октябре, так до середины зимы по уши и вязнешь. Ни стужи настоящей, ни снега. Спутники там всякие, корабли космические испортили наш климат.
— Ничего, все образуется, — не теряет надежды Антанас Григас. — Писали же в газетах, что и в старину бывали зимы без снега, а ведь тогда люди в космос не летали — в телегах тряслись…
— Писали, это верно… А как на самом деле было?
— Так оно и было. Ты что, ученым не веришь? — Антанас Григас усмехнулся в свои пышные усы и думает: принюхаться не успели, а уже друг друга по обыкновению за грудки берем.
— Без ученых сейчас и шагу не шагнешь, Антанас. Как же им не верить? Только вот беда — наука их не всегда на пользу.
— Как так не всегда? Разве раньше люди так легко работали, сытно ели и красиво одевались? Да ни за что, Йонас, не сравнишь! А почему, спрашивается? А потому, что человеку машины служат. Как ни говори, а нынче без науки мир — ни туда ни сюда…
— Тебе, Антанас, только бы кусок послаще и одежда покрасивей. Как подумаешь, ты и Стропус — два сапога пара. Что из того, что машины твои человеку служат, ежели они ему, человеку твоему, яму роют? Фабрика на фабрике, да еще новые все строят и строят. На земле и на небе машин всяких видимо-невидимо, смотреть страшно. Уж теперь дышать нечем, а что будет дальше?
Йонас Гиринис замолкает, глушит свои опасения, поворачивается к окну, прячась от взгляда Григаса, — от него поддержки не жди. Отсюда как на ладони вся деревня видна: стайка берез качается на ветру у пруда; возле скособочившейся баньки двустволый ясень с кустом ракиты соседствует, а дальше, насколько хватает глаз, простираются белые равнины, усыпанные серыми коробками изб. А ведь совсем недавно всю деревню опоясывали густо разросшиеся столетние тополя, к которым льнули сараи и риги. Шло время, селяне пустили на растопку хиреющие постройки, уцелели только глинобитные столбы и каменные основания. Но и их вместе со старыми тополями смели мелиораторы, отвоевав для колхоза большой лоскут урожайной земли.
— Никак ветер поднимается, темно-то как стало. К вечеру, глядишь, и завьюжит, — говорит Антанас Григас, тоже косясь в окно. — Зря Стропус эти деревья срубил… Они деревню от вьюг укрывали. И вообще глаз радовали. Наша Дягимай зеленела издали, как грядка с рутой.
Вошла Салюте с ведерком пива.
— Разве ему, Стропусу, дорога Дягимай? Он не тут родился, не тут рос. Приехал — уехал. Ему все одно, где землю гадить. Жмот!
— Ты о нем что угодно говори, а колхоз-то наш он поднял. — Антанас Григас прищуривается, смотрит, как Салюте наливает в кувшин желтое пенящееся пиво, источающее кисло-сладкий запах. — А ведь и здесь было такое же болото, как в нашей Лиепгиряй, пока Толейкис председателем не пришел. Как сейчас помню, вызвал меня в райком Юренас — а Вешвиле тогда только что объединилось с Епушотасом — и без обиняков сказал: председателем пойдешь в Дягимай. У меня волосы дыбом. Ну, думаю, Григас, пропал ты, как пить дать пропал. С Толейкисом, думаю, как парторг, ты воз хорошо тянул, а вот теперь, когда один будешь, хвост, пожалуй, так к проруби примерзнет, что и не отдерешь. Пока не поздно, перекрестись и откажись! Шутки шутками, но я и впрямь чуть не перекрестился. Под носом у самого Юренаса.
— Юренас человеком был.
— Потому его и на повышение…
— Кто там разберет, за что повышают, за что понижают. — Гиринис дрожащей рукой наливает бокалы, торжественно поднимает свой. — Выпьем, Антанас, за наше стариковское здоровье.
— Так вот, перебрался я в эту вашу Дягимай… — снова погружается в воспоминания Григас, смахнув ладонью с усов белую пленку пены. — Ужас! Воровство, пьянство, лодырь на лодыре… В колхозной казне — шаром покати. Голова кругом идет. За что взяться, с чего начать? Прокорпел эдак год, другой, а все как было, так и есть, с места не сдвинулось. Может, только на трудодень чуток прибавили. Думал, думал и решил: начну-ка я с культуры. Привлеку людей поближе к книге, к театру, к самодеятельности. Так и только так долбану по пьянству. И начали мы, значит, Дом культуры строить. А через год, пока я, значит, уговаривал своего сына Тадаса перебраться в Дягимай, к нам агронома нового назначили — Стропуса Андрюса.
— Давай еще по глоточку, Антанас.
— Да у меня уже и щеки горят.
— Для того оно и сделано.
— С первого дня смекнул: трудно мне с новым агрономом будет. Оба мы вроде бы к одному шли, только дороги у нас разные были. Что ни придумаю, он сразу: не годится, ерунда! Как говорится, сразу видно — в председатели метит. А мне что — пусть себе метит! Мужик способный, энергии не занимать, работа у него спорится, а я, честно признаться, не оправдал доверия секретаря райкома. Черкнул я заявление и — в отставку. А Стропус, к счастью всего колхоза, — в мое кресло.
— Не вижу в этом большого счастья, — говорит Йонас Гиринис и вертит початый бокал; нервно вздрагивают небольшие, ладно закрученные усы. — Колхоз он, правда, вывел на первое место в районе. Все мы, слава богу, сыты, одеты, в сберкассах денег — куры не клюют. Воры перевелись, лодыри: какой же прок красть и лодырничать? Ты спросишь, с пьянством как? С пьянством, которое ты хотел Домом культуры одолеть? Думаешь, сегодня люди меньше заливают, глотки у них сузились? Нет, Антанас, когда ты председательствовал, ты мне душевно ближе был, чем этот хваленый Стропус. Эх, давай лучше еще по глоточку. Не мы с тобой председателей назначаем, не мы с тобой их взашей гоним.
Антанас Григас подносит к губам бокал и ставит на стол, не отпив даже половины.
— Крепкое! Мастак ты, Йонас, умеешь варить.
— Чистое, ячменное. Солода вдвое больше уходит, но сахара ни крупинки не кладу. Так что не бойся, не отравишься, мое пиво — не яд какой, а само здоровье и веселье. Мне и самому приятно после сытной еды отведать и гостя любезного попотчевать, — простодушно хвастается Гиринис, не скрывая своей гордости.
Григас, согретый легким хмелем, одобрительно кивает. Как хорошо, как приятно под этой кровлей! Кажется, здесь ты родился и вырос, здесь, в этой старой избе, где каждый почернелый сруб дышит воспоминаниями о твоем безвозвратном детстве. Только зажмурься и услышишь, как за печкой сверчок стрекочет, а в распахнутые двери кухни с фонарем в руке входит мать в длинной домотканой сорочке. Зажмурься и обдаст тебя вдруг запахом вареной капусты, картофельного пойла для свиней, а из сеней вместе с клубами пара ввалится отец с ведрами ледяной воды…
— Тепло у тебя, Йонас, — говорит Григас и пытается скрыть свое смятение.
— Старые мастера знали толк. Помню, я еще ребенком был, когда эту избу ставили, а вот надо же, стоит по сей день, и попробуй хоть щелочку в стенах найди. Стоит как новая — и еще сто лет простоит.