Унте терпеливо объяснил Даниелюсу: перед тобой копия, а оригинал вот уже третий месяц Андрюс Стропус мусолит.

Даниелюс успокоил брата, пообещал поговорить со Стропусом.

И впрямь поговорил: созвали правление колхоза, обсудили проект и решили представить его на рассмотрение специалистам.

— Вот, видишь, — сказал Даниелюс, — дело сдвинулось с мертвой точки. Если проект не завалят — а я в этом нисколько не сомневаюсь, — через год-полтора с божьей помощью и начнете.

— Навряд ли… — замотал головой Унте. — Пустили на правлении пыль в глаза, а проект снова под сукно… Не по душе Дом культуры Стропусу.

Даниелюс не согласился с братом, отмахнулся от него. Нетерпимость Унте его раздражала, лезет не в свое дело. «Человеку четвертый десяток пошел, а он все еще, как ребенок, воздушные замки строит» — можно было прочесть в добродушном взгляде Даниелюса. Вообще же донкихотство и беспокойный нрав брата ему нравились.

— Слушаю тебя, Унте, и вспоминаю рассказы старожилов о нашем деде Доминикасе, — сказал Даниелюс, примостившись на подлокотнике кресла. — Добрейшей души человек, трудяга, но горячая голова, его все чудаком считали. Дед Доминикас сани мастерил, возки, ульи, коньками кровли украшал. Бывало, вырежет из дерева какого-нибудь святого, люди просто диву даются: деревянный, а как живой. В Епушотасском костеле по сей день его распятие висит. А в нашей усадьбе, при дороге, дубовый крест стоит с изображениями спасителя, вырезанными по какому-то торжественному случаю. Золотые у него были руки. Но и нрава он был беспокойного. Отец о нем не все рассказывал — стеснялся, разве расскажешь внукам о всех проделках деда. Но от людей правду не скроешь. Весной, говорят, в самую страду, уходил на целый месяц из дому, взвалив все работы на плечи жены. Никто и знать не знал и ведать не ведал, где его черти носят и что он там делает. А уж возвращался вконец измочаленный, на человека непохожий — только глаза горят да борода чернеет. Слухи потом всякие доходили, от них у домочадцев уши вяли. Притворился якобы дед погорельцем и давай гулять, кутить со всякими проходимцами, и без женщин, ясное дело, не обходилось… Что и говорить, наслушалась о нем наша бедная бабка уйму всякого, но любила она своего сорвиголову так крепко, что стоило ему порог переступить, как она от радости слезами обливалась. И как тут не заплачешь, если дед Доминикас от калитки до крыльца на коленях к бабке ползет, руки-ноги ей целует, себя последними словами поносит. А потом, бывало, отправится в баню и назавтра, чистенький, разнаряженный, появляется в исповедальне Епушотасского костела. Через весь храм от входа до божьего престола — тоже на коленях, и слезы, настоящие слезы катятся у него по щекам, даже самые заядлые богомольцы диву даются. Ты, Унте, чем-то чертовски похож на нашего деда.

— Чем же? Может, скажешь, божков вырезаю и в костел хожу? — удивился разочарованный Унте. — За юбками вроде бы не бегаю, бабником не слыву. А ежели порой черт бутылку в руки сунет, так разве я один такой?

— Да я совсем не о том. Я про твой характер. Уж слишком он у тебя заковыристый, необузданный. Все в тебе, как в котле, кипит, а разум не всегда за чувством поспевает.

— А я и не выхваляюсь разумом, — ответил уязвленный Унте. — Будь у меня побольше мозгов, глядишь, как ты, какой-нибудь вуз закончил бы. А тут даже сельхозтехникума не одолел.

— Одолел бы, но воли у тебя маловато. И собственного достоинства, и крепости душевной. Протирал в сельхозтехникуме полтора года штаны, а потом стрекача дал, а ведь это государству в копеечку влетело. Серьезные, исполнительные люди что делают — институты кончают, в аспирантуру идут, диссертации пишут и не считают себя умнее всех на свете. А ты только подтруниваешь над такими. Слишком ты о себе хорошего мнения, и чванства у тебя хоть отбавляй.

Пока Даниелюс говорил, Унте вертелся в кресле, обхватив руками тяжелую, заросшую черными густыми космами голову, а на продолговатом, тщательно выбритом лице застыло какое-то нелепое, ни о чем не говорящее выражение. Только в голубых глазах сквозила насмешливая улыбка, словно они принадлежали не Унте, а совсем другому человеку. «Жгутас-Жентулис даже по сравнению со мной был безграмотным, а вы ему памятник… Случись со мной то, что с ним стряслось, разве я не защищался бы из последних сил? Неужто достойной смертью можно подлость искупить?»

— Не хочется мне тебя обижать, брат, — ласково, как бы сожалея о сказанном, продолжал Даниелюс. — Знаю, ты любишь на досуге книжки читать, стараешься подтянуться. Это похвально. Никто не должен ограничивать себя интересами своей семьи и своей специальности. Полноценный человек — это и активный общественник, и отличный работник. Но есть проблемы, которые не каждому по плечу. Я хочу сказать, — уточнил свою мысль Даниелюс, поймав вопросительный взгляд Унте, — что дело, которое привело тебя сюда, не такое уж простое, как это тебе кажется.

— Таким оно кажется каждому в Дягимай. И не только в Дягимай. Кто знавал Жгутаса-Жентулиса или слышал о нем, все диву даются — кому, мол, памятник надумали…

— Ого, все, видите ли!

— Да, все. Если на такой памятник деньги собирали бы, то никто, уверяю тебя, никто и копейки бы из кармана не выгреб.

— Ладно, проверю.

— Ничего у тебя не выйдет. Кто отважится поднять голос против того, кто уже объявлен святым?

— Жгутас-Жентулис — не святой, он такой же смертный, как и мы с тобой. Были у него свои изъяны и слабости… А если он порой и зарывался, так кто же, скажи, не грешен? Иные канули в Лету, не сделав ничего доброго, не отплатив за обиды, а Жгутас-Жентулис сложил голову за светлое будущее, за нас. Не спорю, есть в его жизни и темные пятна, но есть, как говорится, и белая сторона. Почему же мы должны учитывать только пятна?

— Человек должен быть чист со всех сторон, Даниелюс! — воскликнул Унте, все более распаляясь. — Кто был всю жизнь мелюзгой, того никакая смерть не возвеличит. Никакой подвиг! Прожить всю жизнь по-людски куда трудней, чем денек блеснуть.

— Возможно. Эти слова и тебе подходят, Унте, — отрезал Даниелюс и встал.

— Меня никто не возносит, брат, — обиженный Унте снова заерзал в кресле. — И вообще нашел что сравнивать. Я грабил, что ли, избивал, убивал невинных?

— А не слишком ли сурово судишь, мой милый? В народе давно и справедливо говорят: тот, кто сам в тени, норовит бросить тень на другого. Что ты знаешь о Жгутасе-Жентулисе, если тогда еще под стол пешком ходил?

— Мне было десять. Нет, вру, двенадцатый шел. Я очень хорошо помню. Случилось это ночью, незадолго перед тем, как семью дяди Теофилюса вывезли. Да ты и сам все прекрасно знаешь, хотя тогда и учился в Вильнюсе.

— Знаю, — упавшим голосом произнес Даниелюс и снова зашагал по кабинету. — Выкладывай, что на душе наболело, авось полегчает.

— Ту ночь я никогда не забуду, — выдохнул Унте, не уловив в словах Даниелюса насмешки. — Ввалился Жгутас-Жентулис со своими дружками и давай все переворачивать вверх дном. «Где бандиты?» Обыскал все кровати, сундук с маминым приданым, содрал со стен картинки со святыми. Когда кончился обыск, в избе все было разворошено, сдвинуто, раскидано, не поймешь, где окна, где двери. А тут еще отец возьми да ляпни: обыщите, мол, мой бумажник, может, какой-нибудь бандит туда залез. Жгутас-Жентулис долбанул его прикладом по голове. Потом гнев героя обрушился и на нас, на «кулацких выкормышей», как нас тогда величали. Вызывали по-одному в светелку, допрашивали, допытывались, как часто к нам бандиты заходят, кого из них знаем. Сестра Юстина после такого допроса вернулась сама не своя, жалуется, захлебываясь от слез, кто-то из людей Жгутаса-Жентулиса поволок ее в чулан, но Жентулис заступился за нее. Да, твоя правда — он не был законченным негодяем. Однако как бесчеловечно пытался вырвать он из нас признания в том, в чем подозревал без малейшего основания. Вот он какой, братец, этот человек, которого ты возносишь.

Даниелюс в растерянности переминался с ноги на ногу, хрустел, заложив руки за спину, пальцами и наконец произнес:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: