Глава двадцать первая

Продолжение и конец рассказа

Казалось, что знание и мысль погибли навсегда и что земле уже никогда не видеть мира, радости и красоты.

Но однажды под стенами Рима рабочие, копавшие землю у края древней дороги, нашли мраморный саркофаг; на стенках его были изваяны игры Амура и триумфы Вакха. Когда подняли крышку, взорам предстала дева {79}. Лицо ее сияло ослепительной свежестью, длинные волосы рассыпались по плечам, она улыбалась, словно во сне. Несколько горожан, трепеща от восторга, подняли погребальное ложе и отнесли его в Капитолий. Народ стекался толпами полюбоваться неувядаемой красой римской девы и стоял притихнув, ожидая, не пробудится ли божественная душа, заключенная в этом прекрасном теле. Весь город был до того взволнован этим зрелищем, что папа, опасаясь не без основания, как бы это дивное тело не стало предметом языческого культа, приказал ночью унести его и тайно похоронить. Напрасная предосторожность! Тщетные старания! Античная красота после стольких лет варварства на мгновение явилась очам людей, и этого было достаточно, чтобы образ ее, запечатлевшись в их сердцах, внушил им пламенное стремление любить и знать. С тех пор звезда христианского бога стала меркнуть и клониться к закату. Отважные мореплаватели открывали новые земли, населенные многочисленными народами, не знавшими старого Ягве, и тогда возникло подозрение, что он и сам их не знал, ибо не возвестил им ни себя, ни своего сына-искупителя. Некий польский каноник доказал вращение земли {80}, и люди обнаружили, что старый демиург Израиля не только не создал вселенной, но даже не имел понятия о ее истинном устройстве. Творения древних философов, ораторов, юристов и поэтов были извлечены из пыли монастырских библиотек и, переходя из рук в руки, вдохновляли умы любовью к мудрости. Даже наместник ревнивого бога, сам папа, больше не верил в того, чьим представителем он был на земле. Он любил искусство {81}, и у него не было иных забот, как только собирать античные статуи и возводить великолепные строения, где оживало мастерство Витрувия, возрожденное Браманте {82}. Нам стало легче дышать. Истинные боги, вызванные из столь длительного изгнания, возвращались на землю. И они вновь обретали здесь свои храмы и алтари. Папа Лев, сложив к их ногам свой пастырский перстень, тройной венец и ключи, втайне воскурял им жертвенный фимиам. Уже Полигимния {83}, опершись на локоть, вновь стала прясть золотую нить своих раздумий; уже целомудренные грации, сатиры и нимфы водили хороводы в тенистых садах; наконец-то на землю возвращалась радость. Но вот — о, горе, о, напасть, о, злосчастье! — некий немецкий монах {84}, накачавшись пивом и богословием, восстает против этого возрождающегося язычества, грозит ему, мечет громы и молнии, один одолевает князей церкви и, увлекая за собой народы, ведет их к реформе, спасающей то, что уже было обречено на гибель. Тщетно наиболее искусные из нас пытались отвратить его от этой затеи. Один изворотливый демон, которого на земле зовут Вельзевулом, неотступно преследовал его, то смущая противоречивыми учеными доводами, то дразня коварными шутками.

Упрямый монах запустил в него чернильницей и продолжал свою унылую реформацию. Да что говорить? Этот дюжий корабельщик починил, законопатил и вновь спустил на воду потрепанный бурями корабль церкви. Иисус Христос обязан этому рясоносцу тем, что кораблекрушение оказалось отсроченным, может быть, более чем на десять веков. С тех пор дела пошли все хуже и хуже. После этого толстяка в монашеском капюшоне, пьяницы и забияки, явился, весь проникнутый духом древнего Ягве, длинный и тощий доктор из Женевы {85}, холодный в своем неистовстве маньяк, еретик, сжигавший на кострах других еретиков, самый лютый враг граций, изо всех сил старавшийся вернуть мир к гнусным временам Иисуса Навина {86} и Судей израильских.

Эти исступленные проповедники и их исступленные ученики заставили даже демонов, подобных мне, даже рогатых дьяволов пожалеть о временах, когда сын со своей девственной матерью царили над народами, очарованными великолепием каменного кружева соборов, сияющими розами витражей, яркими красками фресок, изображавших тысячи чудесных историй, пышной парчой, блистающей эмалью рак и дароносиц, золотом крестов и ковчегов, созвездиями свечей в тени церковных сводов, гармоничным гулом органов. Конечно, все это нельзя было сравнить с Парфеноном, нельзя было сравнить с Панафинеями; но и это радовало глаз и сердце, ибо и здесь обитала красота. А проклятые реформаторы не терпели ничего, что пленяет взор и дарит отраду. Поглядели бы вы, как они черными стаями карабкались на порталы, цоколи, островерхие крыши и колокольни, разбивая своим бессмысленным молотком каменные изображения, изваянные некогда руками демонов и искусных мастеров: добродушных святых мужей, миловидных праведниц или же трогательных богородиц, прижимающих к груди своего младенца. Ибо, по правде сказать, в культ ревнивого бога проникло кое-что из сладостного язычества, а эти чудовища-еретики искореняли идолопоклонство. Я и мои товарищи делали все, что было в наших силах, чтобы помешать их мерзкой работе, и я, например, не без удовольствия столкнул несколько дюжин этих извергов с высоты порталов и галерей на паперть, по которой грязными лужами растеклись их мозги.

Но хуже всего было то, что сама католическая церковь тоже подверглась реформации и от этого стала злее, чем когда-либо. В милой Франции сорбоннские богословы и монахи с неслыханной яростью ополчились против изобретательных демонов и ученых мужей. Настоятель моего монастыря оказался одним из величайших противников науки. С некоторого времени его стали беспокоить мои ученые бдения, а, может быть, он заметил на моей ноге раздвоенное копыто. Ханжа обыскал мою келью и обнаружил в ней бумагу, чернила, несколько недавно отпечатанных греческих книг и флейту Пана, висевшую на стене. По этим приметам он признал во мне адского духа и велел бросить меня в темницу, где мне пришлось бы питаться хлебом отчаяния и водою горечи, если бы я не поспешил ускользнуть через окно и найти себе приют в лесах, среди нимф и фавнов.

Повсюду пылали костры и распространялся запах горелого мяса. Повсюду пытали, казнили, ломали кости, вырывали языки. Никогда еще дух Ягве не внушал столь зверской жестокости. И все же не напрасно подняли люди крышку античного саркофага, не напрасно лицезрели они Римскую Деву. Среди неслыханных ужасов, когда паписты и реформаторы соперничали в насилиях и злодеяниях, среди пыток и казней разум человеческий вновь обретал силу и мужество. Он дерзал смотреть в небеса и видел там не старого семита, опьяненного жаждой мести, а спокойную и сияющую Венеру Уранию {87}.

И тогда зародился новый порядок вещей, тогда занялась заря великой эпохи. Не отрекаясь открыто и явно от бога своих предков, умы предались двум его смертельным врагам — Науке и Разуму, и аббат Гассенди незаметно оттеснил бога в отдаленную пропасть первопричин. Благодетельные демоны, которые просвещают и утешают несчастных смертных, вдохновили самых даровитых людей того времени на создание всякого рода рассуждений, комедий и сказок, совершенных по мастерству. Женщины постигли искусство беседы, дружеской переписки и утонченной вежливости. Нравы приобрели мягкость и благородство, неведомые минувшим временам. В этот век Разума один из его лучших умов, любезный Бернье {88}, написал однажды Сент-Эвремону {89}: «Лишать себя удовольствия — великий грех». По одному лишь этому изречению можно судить, насколько подвинулось вперед умственное развитие в европейских странах. Разумеется, эпикурейцы существовали и раньше, но им не хватало сознания своего дара, какое было у Бернье, Шапеля {90} и Мольера. Теперь даже святоши научились понимать природу. И Расин, при всем своем ханжестве, умел не хуже безбожного физика-атеиста, вроде Ги-Патэна {91}, разбираться, в какой связи страсти, волнующие людей, находятся с тем или иным состоянием органов человеческого тела.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: