— Возьмите его для вашей выставки,— сказал он.— Благородный красавец стоит того. Имя его — Бувин.

— Если мне удастся продать его для вас,— спросил Ле Трюк де Рюффек, крутя свои огромные усы,— вы мне что-нибудь дадите за комиссию?..

Через несколько дней папаша Гинардон с таинственным видом показал графу Демэзону и г-ну Бланменилю вновь найденного Греко {105}, изумительнейшего Греко, последней манеры художника. На картине изображен был Франциск Ассизский; стоя на Альвернской скале, он поднимался к небу, как столб дыма, и чудовищно узкая голова его, уменьшенная расстоянием, тонула в облаках. Словом, это был подлинный, самый подлинный, даже слишком подлинный Греко. Оба любителя внимательно созерцали это творение, а папаша Гинардон восхвалял глубокие черные тона картины и возвышенную выразительность образа. Он поднимал руки вверх, чтобы нагляднее показать, как Теотокопули, выросший из Тинторетто, стал выше своего учителя на сто локтей.

— Это был целомудренный, чистый, могучий, мистический, апокалипсический гений.

Граф Демэзон заявил, что Греко его любимый художник. Что касается Бланмениля, то в глубине души он не так уж восхищался.

Открылась дверь, и появился г-н Гаэтан, которого не ждали.

Он взглянул на святого Франциска и сказал:

— Черт возьми!

Господин Бланмениль, стремясь поучиться, спросил у него, что он думает об этом художнике, которым теперь так восторгаются. Гаэтан с готовностью ответил, что он не считает Греко безумцем или сумасбродом, как это полагали раньше. По его мнению, Теотокопули искажал свои образы из-за того, что у него был какой-то дефект зрения.

— Он страдал астигматизмом и страбизмом,— продолжал Гаэтан,— и рисовал то, что он видел и как видел.

Граф Демэзон неохотно принял столь естественное объяснение. Наоборот, г-ну Бланменилю оно очень понравилось своей простотой.

Гинардон с негодованием воскликнул:

— Уж не скажете ли вы, господин д’Эспарвье, что апостол Иоанн тоже страдал астигматизмом, потому что он увидел Жену, облаченную в солнце, венчанную звездами и попирающую ногами луну, увидел зверя о семи головах и десяти рогах и семь ангелов в льняных одеждах, несущих семь чаш, наполненных гневом бога живого?

— В конце концов,— заметил в заключение г-н Гаэтан,— искусством Греко восхищаются с полным основанием, раз у него хватило таланта заразить своим больным видением других. Кроме того, терзания, которым он подвергает человеческий облик, доставляют радость душам, любящим страдание, а таких гораздо больше, чем принято думать.

— Сударь,— заметил граф Демэзон, поглаживая длинной рукой свою пышную бороду,— нужно любить то, что нас любит. А страдание любит нас и привязывается к нам. Его надо любить, чтобы вынести бремя жизни. Сила и благодеяние христианства в том и состоит, что оно это поняло… Увы! Я утратил веру, и это приводит меня в отчаяние.

Старик подумал о той, кого он оплакивал уже двадцать лет, и тотчас же разум его помутился и мысль без сопротивления подчинилась бреду кроткого и грустного безумия.

Он принялся рассказывать, что, изучая науки о душе и проделав при содействии необыкновенно чуткого медиума ряд опытов над природой и посмертной жизнью души, он добился изумительных результатов, которые, однако, не удовлетворили его. Ему удалось увидеть душу умершей жены в виде студенистой прозрачной массы, ничем не напоминавшей тело, которое он так обожал. Самое мучительное в этих сотни раз повторявшихся опытах было то, что студенистая масса, снабженная исключительно тонкими щупальцами, все время двигала ими в определенном ритме, рассчитанном, по-видимому, на передачу знаков, но смысл этих движений невозможно было разгадать.

Пока он рассказывал, г-н Бланмениль все свое внимание уделял юной Октавии, которая сидела тихо, безмолвно, с потупленными глазами.

Зефирина не хотела добровольно уступить своего возлюбленного недостойной сопернице. Она бродила зачастую по утрам, с корзинкой на руке, вокруг антикварной лавки, полная гнева и отчаяния, раздираемая противоречивыми замыслами: то ей хотелось плеснуть в изменника серной кислотой, то броситься к его ногам, обливая слезами и покрывая поцелуями обожаемые руки. Однажды, подстерегая таким образом своего Мишеля, столь любимого и столь виновного, Зефирина увидела сквозь стекло витрины юную Октавию, вышивавшую у стола, на котором в хрустальном бокале увядала роза. Тогда, вне себя от ярости, она хватила зонтиком по белокурой голове своей соперницы и обозвала ее шлюхой и тварью. Октавия в ужасе побежала за полицией, а Зефирина, обезумев от горя и от любви, принялась колотить железным концом своего растрепанного старого зонта «Колечко» Фрагонара, черного, как сажа, св. Франциска Греко, пресвятых дев, нимф и апостолов и, сбивая позолоту с Фра Анджелико, вопила:

— Все эти картины — всех этих Греко, Беато Анджелико и Фрагонаров, и Жерара Давида и Бодуэнов, да, да, и Бодуэнов,— все, все, все нарисовал Гинардон, мошенник, негодяй Гинардон. Этого Фра Анджелико я сама видела, он писал на моей гладильной доске, а Жерара Давида состряпал на старой вывеске акушерки. Ах, свинья! Подожди, я разделаюсь с твоей потаскухой и с тобой, как разделалась с твоими мерзкими полотнами.

И, вытащив за фалды какого-то старого любителя искусства, со страху забившегося в самый темный угол чулана, она призывала его в свидетели злодеяний мошенника и клятвопреступника Гинардона. Полицейским пришлось силою вывести ее из разгромленной лавки. Когда, в сопровождении огромной толпы народа, ее вели в полицию, она поднимала к небу горящие глаза и выкрикивала сквозь рыдания:

— Да ведь вы не знаете Мишеля! Если бы вы только знали его, вы бы поняли, что без него жить нельзя. Мишель! Красавец мой, такой добрый, такой чудесный! Божество мое, любовь моя! Я люблю его, люблю, люблю! Я знала всяких высоких особ, герцогов, министров, даже еще повыше… Ни один из них и в подметки не годится Мишелю. Люди добрые, верните мне Мишеля!

Глава двадцать третья,

в которой обнаруживается изумительный характер Бушотты, сопротивляющейся насилию, но уступающей любви. И пусть после этого не говорят, что автор — женоненавистник

Выйдя от барона Макса Эвердингена, князь Истар зашел в кабачок на Центральном рынке поесть устриц и выпить бутылку белого вина. А так как сила в нем соединялась с осторожностью, он отправился затем к своему другу Теофилю Белэ, чтобы спрятать у музыканта в шкафу бомбы, которыми были наполнены его карманы. Автора «Алины, королевы Голконды» не было дома. Керуб застал Бушотту изображающей девчонку Зигуль перед зеркальным шкафом. Ибо молодая артистка должна была играть главную роль в оперетте «Апаши», которую тогда репетировали в одном большом мюзик-холле. Это была роль проститутки из предместья, непристойными жестами завлекающей прохожего в западню и затем с садистской жестокостью повторяющей перед несчастным, пока его связывают и затыкают ему рот, сладострастные призывы, на которые он поддался. В этой роли Бушотта должна была показать и голос и мимику, и она была в полном восторге.

Аккомпаниатор только что ушел. Князь Истар сел за рояль, и Бушотта снова принялась работать. Ее движения были бесстыдны и пленительны. На ней была только короткая юбка и сорочка, которая, соскользнув с правого плеча, открывала подмышку, тенистую и заросшую, как священный грот Аркадии; волосы ее выбивались во все стороны буйными темно-рыжими прядями, влажная кожа издавала запах фиалок и щелочи, от которого невольно раздувались ноздри и который опьянял даже ее самое. И внезапно, потеряв голову от аромата этой жаркой плоти, князь Истар поднялся с места и, ничего не сказав даже взглядом, схватил Бушотту в охапку и бросил ее на диванчик, на маленький диван в цветочках, который был приобретен Теофилем в одном известном магазине в рассрочку с выплатой по десяти франков ежемесячно в течение долгих лет. Керуб, словно каменная глыба, навалился на хрупкое тело Бушотты; дыхание его вырывалось шумно, как из кузнечного меха, его огромные руки кровесосными банками впились в ее тело. Если бы Истар привлек Бушотту в свои объятия хотя бы на минуту, но по взаимному согласию,— у нее не хватило бы сил отказать ему, ибо и сама она была в сильном смятении и возбуждении. Но Бушотта была самолюбива: неприступная гордость пробуждалась в ней при первой же угрозе оскорбления. Она готова была отдаваться, но не допускала, чтобы ее брали против воли. Она легко уступала из любви, из любопытства, из жалости, даже и по менее значительным поводам, но скорее умерла бы, чем уступила силе. Растерянность ее тотчас же превратилась в ярость. Все ее существо возмутилось против насилия. Ногтями, словно заострившимися от бешенства, она исцарапала щеки и веки керуба и, задыхаясь под громадой его тела, так сильно напрягла бедра, так напружинила локти и колени, что отшвырнула этого быка с человечьей головой, ослепленного кровью и болью, прямо на рояль, который издал долгий жалобный стон, в то время как бомбы, вывалившиеся из карманов керуба, с грохотом покатились по полу. А Бушотта, растрепанная, с обнаженной грудью, прекрасная и грозная, кричала, потрясая кочергой над поверженным колоссом:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: