– Знаю, что ты хочешь сказать, – вскричала она с живостью. – Есть иные секреты, которые принадлежат не одному тебе, и потому ты не имеешь права располагать ими. Но если я сама их угадала, то я не знаю, право, к чему тебе запираться в том, что я не хуже тебя знаю. Полно секретничать, я тотчас поняла, зачем приходила эта девушка. Я заметила, что она всё держит руку в кармане, и она еще не успела поздороваться со мной, а я уже знала, что она принесла письмо. По скромному и печальному виду этой бедной Ириды (Кеккина очень любила мифологические сравнения, с тех пор как прочла Aminta di Tasso и Adone del Guarini) я догадалась, что тут кроется целый роман, – какая-нибудь дама, которая боится света, или молоденькая девушка, которая рискует своим будущим замужеством. Бьюсь об заклад, что ты завел одну из тех интриг, которыми мужчины так гордятся, потому что они считаются трудными и требуют больших хлопот; а, правду тебе сказать, мне кажется, эти победы ничуть не труднее других и тоже приходят сами собой. Ты видишь, что я угадала!
Я отвечал улыбкой.
– Я больше ничего и не требую, – прибавила она. – Я хорошо знаю, что ты не должен сказывать имени твоей любезной и открывать чего-либо такого, по чему я могла бы узнать ее. Да притом, мне до этого и нет никакой надобности. Но я могу спросить тебя, в восторге ты или в отчаянии, и ты должен сказать мне, не могу ли я чем-нибудь помочь тебе.
– Если ты мне понадобишься, я тотчас скажу, – отвечал я. – А что касается того, в восторге ли я или в отчаянии, то, право, теперь пока нет ни того, ни другого.
– Ну, так берегись и того и другого, потому что, право, не из чего горячиться.
– Почем ты знаешь?
– Caro Лелио, – сказала она с важным видом, как будто произносит великие истины, – Положим, что ты в восторге. Что значит для знаменитого и прекрасного актера одна лишняя кокетка? Не довольно ли тебе нас, актрис, которые все такие красавицы! Суета и больше ничего! Светские женщины столько же ниже нас, как тщеславие ниже славы.
– Это, конечно, до крайности скромно, – сказал я, – но нельзя ли перевернуть твое правило? Я так думаю, что не любовь, а тщеславие приводит мужчин к ногам актрис.
– Ба! Вот прекрасно! – вскричала Кеккина. – Хорошенькая и знаменитая актриса – существо совсем особое; она окружена блеском искусства. Мужчины беспрерывно видят ее во всем сиянии красоты, таланта, знаменитости: мудрено ли, что она обращает на себя их внимание и возбуждает их желания? Отчего же вы, которые обыкновенно обладаете нами прежде всех маркизов и герцогов, вы, которые на нас женитесь, когда мы становимся посолиднее, вы, которые предоставляете другим роль щедрых любовников, а сами всегда бываете любимцами сердца или, по крайней мере, друзьями актрисы, – отчего вы гоняетесь за светскими дамами, которые улыбаются вам краями губ и аплодируют кончиками пальцев? Ах, Лелио, Лелио, я право боюсь, что ты впутался в какую-нибудь глупую историю! На вашем месте я бы и не обратила внимания на нежные взгляды какой-нибудь пожилой маркизы, и скорее бы привязалась к хорошенькой хористке, хоть например, к Торквата или Горгани… Да, право, – вскричала она, разгорячаясь моими улыбками, – эти девушки, конечно, немножко ветрены, но он все предобрые, Бог с ними! С ними не нужно играть длинной, сентиментальной и скучной комедии... Но вы вечно таковы: вам были бы только карета, да ливрейные лакеи, так вы готовы влюбиться в первую обветшалую Мессалину, которая взглянет на вас с видом покровительства...
– Умно и премилостиво, благородная Кеккина, – сказал я. – Рассуждение твое грешит только тем, что ни на чем не основано. Для чести моей ты бы могла не предполагать, что старость и отвратительность – необходимые условия в женщине, которая влюбляется в артиста. У молоденьких и хорошеньких тоже есть глаза; и если уж ты непременно хочешь, чтобы я говорил смешные вещи смешным языком, то я тебе скажу, что предмет моей любви – девушка пятнадцати лет, прекрасная, как богиня Киприда, подвиги которой ты воспеваешь в операх.
– Лелио, – вскричала Кеккина, хохоча во все горло, – ты самый несносный хвастун, какого только мне случалось видеть!
– Отчего же хвастун? Ты сама уверяешь, что у твоих ног бывает иногда по сотне графов. И почему же ты не позволяешь мне победить хоть одной баронессы?
– Если так, если ты не врешь, то предсказываю тебе, что через неделю ты будешь каяться.
– Да помилуй, ради Бога, синьора Кеккина, что это тебе нынче за страсть припала говорить мне всё неприятности!
– Шутки в сторону, Лелио, – сказала она дружески, положив свою руку на мою. – Я знаю тебя лучше, чем ты сам себя. Ты решительно влюблен, и это истинное несчастье для тебя…
– Полно, пожалуйста, Кеккина! Что тебе за охота пугать меня, когда я иду на сражение…
– Нет, Лелио, я тебя слишком люблю; я выскажу тебе все, что у меня на душе. Если бы дело шло о женщине по тебе, я бы ни слова. Но светская дама!.. О, этих я терпеть не могу. Право, вы, мужчины – тщеславные глупцы все без исключения. Хоть бы этот дурак Нази: ну можно ли предпочесть мне женщину, которая, бьюсь об заклад, не стоит и моего мизинца? Я тебе предсказываю, что ты не дождешься любви, потому что светская женщина не может любить актера.
– Да отчего же нет?
– Потому что светская женщина всегда любит из интереса. Конечно, человек низкого состояния может иногда понравиться знатной девушке, но любить истинно она будет только того, за кого может выйти замуж. Только мы, актрисы, так бескорыстны и великодушны, что можем любить страстно, с самоотвержением, нисколько не думая о замужестве.
– Так, по-твоему, другие женщины совершенно не способны к самоотвержению?
– Куда им! Да и к чему повело бы их самоотвержение? В любви самоотвержение, caro amico19, есть последнее усилие надежды. Где не было прежде надежды, там не бывать и самоотвержению. Что ты на это скажешь?
– Я, право, не знаю, что тебе сказать. Но дело в том, что ей пятнадцать лет, и что я честный человек.
– Да разве ты надеешься на ней жениться?
– Жениться? Мне? На девушке знатной и богатой? Избавь Бог! Разве ты думаешь, что я, также как ты, заражен бракоманией?
– Но положим, что ты хочешь на ней жениться?
– Да я тебе говорю, что не намерен жениться ни на ком на свете!
– Если только потому, что она знатная девушка, а ты актер, то, право, ты играешь очень жалкую роль.
– Corpo di Bacco20, Кеккина! Ты мне ужасно надоела со своими рассуждениями.
– Да я только этого и добиваюсь, любезный мой. Следовательно, решено: ты не хочешь жениться на ней, потому что в твоем положении это была бы нелепая мысль, а ты умный человек. Ты не хочешь обольстить ее, потому что это преступление. Я ведь это знаю: сколько уже раз меня обольщали, не считая самого первого! Скажи же мне теперь ради Бога, какая занимательность может быть в твоем романе?
– Ты пренесносная женщина, Кеккина. Да разве ты решительно не понимаешь чувств? Ну, да положим, что это нечто пастушеское, настоящая пастораль: что ж за беда?
– Пастораль очень мила в музыке, а в любви, я думаю, должно быть очень приторна.
– По крайней мере, не унизительна и не преступна.
– А отчего же ты в таком волнении? Отчего же ты так печален, Лелио?
– Ты бредишь, Кеккина; я спокоен и весел как всегда. Но полно об этом. Я прошу тебя не рассказывать того, что я тебе открыл: я знаю, что ты сама этого не сделаешь. Дело в том, что я совсем не так самолюбив, как ты думаешь; не жду ни от кого необычайного самоотвержения, но доволен тем, что я люблю, и меня любят хоть немножко. Я готов верить тебе, что актрисы несравненно лучше светских женщин; что нигде нет столько красоты, прелести, ума, огня, как за кулисами; иногда даже, как ты говоришь, и столько бескорыстия. Но перед юностью и красотой, где бы они ни были, нельзя не преклонять колен, и, воля твоя, я думаю, что любовь может существовать и не в театре; по крайней мере, любовь нежная, скромная, утешительная. Один взгляд, одно palpito21, конечно ничего не значат для пылкой страсти; но я тебе говорю, что я еще не дошел до этого.
– Дойдешь; и тогда ты будешь несчастлив.
– Ах, Кассандра, не убивай меня!
На другой день в семь часов утра я уже бродил около церкви Santa Maria. Это свидание было большой безрассудностью моей синьоры, потому что лицо мое было так знакомо во Флоренции, как большая дорога ногам почтовых лошадей. Я принимал все возможные предосторожности, чтобы меня не узнали: вошел в город, когда еще не совсем рассвело, а в церкви ходил, закрывая лицо до половины плащом и стараясь не обращать на себя ни малейшим шумом внимания молящихся.
Я ждал недолго: подходя к одной колонне, я увидел прекрасное лицо Лилы; она показала мне взглядами на дверь, ведущую к хорам, за которой два человека легко могли спрятаться. В быстром и сметливом взгляде этой девушки было что-то печальное, так что она меня тронула. Я стал за этими дверьми, и через несколько минут тень скользнула подле меня и остановилась. Лила стала между нами и народом, который, впрочем, был обращен к нам спиной.
Синьора Гримани была закутана в длинную черную вуаль, которая совершенно скрывала лицо ее. Она стояла, опустив свою прекрасную головку, и не говорила ни слова. Я видел ясно, что, при всей отважности своего поступка, она боится. Я не смел утешать ее нежными словами, зная, что она тотчас станет отвечать мне насмешками, и я никак не мог угадать, какой тон примет она со мной. Но я хорошо понимал, что чем более подвергается она для меня опасности, тем почтительнее и покорнее должен быть я. При ее характере, дерзость тотчас была бы наказана презрением. Наконец я решился прервать молчание и довольно неловко благодарил ее за то, что она доставила мне это свидание. Робость моя, по-видимому, ободрила ее; она приподняла немножко свою вуаль и сказала тоном полу-растроганным, полу-насмешливым: