— Я, сударыня, простите, поступил бы так же. Много их здесь шляется. Слишком много…
II
Среди танцующих выделялась одна пара. Кавалер, белокурый мужчина лет тридцати, был намного выше девушки, казавшейся рядом с ним маленькой и хрупкой. Титулярный советник Анатолий Иванович Зарудный был, на первый взгляд, некрасив; девушка же, дочь петропавловского аптекаря, Марья Николаевна Лыткина, очень хороша, пожалуй привлекательнее всех в этом собрании. На худом лице Зарудного всё резкие линии: прямой заостренный нос, круто нависшая над глазами лобная кость и запавшие щеки. А глаза серые, спокойные, проницательные. Замкнутый, сосредоточенный на какой-то мысли, он казался человеком скучным, ординарным, и это досадное впечатление исчезало только при близком, душевном с ним знакомстве.
Машенька Лыткина забавлялась податливостью и беспомощностью Зарудного. Ее яркие, резко очерченные губы были сейчас полуоткрыты. Синие, очень большие глаза казались бы, вероятно, кукольными, не будь они такими озорными, лучистыми, то темными и грустными, то светлыми и насмешливыми. Длинное платье сиреневого цвета, перешитое, по всем признакам, из материнского наряда, плотно облегало фигуру девушки.
Умолкли, взвизгнув напоследок, скрипки. Кончился длинный танец.
— Пойдемте в парк, — шепнула Маша, приподнявшись на носки. — Тут скучно и душно.
Не дожидаясь согласия Зарудного, она потащила его к двери, пробираясь сквозь толпу.
У дверей сидел почтмейстер Диодор Хрисанфович Трапезников. Он присел на краешек стула, наклонившись к выходу, как непрошеный гость, готовый всякую секунду ретироваться, встретив неодобрительный взгляд хозяина. Старомодный черный фрак, обильно посыпанный перхотью, лоснился. Крохотные глаза напряженно сверлили толпу, а грушевидный фиолетовый нос, казалось, оттаивал в тепле.
Зарудный поклонился ему, но почтмейстер не ответил, проводив внимательным взглядом — точно в первый раз! — молодого чиновника и Машу.
— Что за урод! — воскликнула Маша, когда они миновали переднюю. — Так и хочется потянуть его за нос!
— Диодор Хрисанфович Трапезников, — сказал Зарудный, — существо загадочное. Оригинал. Артистически молчит, ничего подобного я никогда не встречал.
Глаза Зарудного вскоре привыкли к темноте. Их обступили высокоствольные тополи, уходившие вершинами в темное небо. Громче лопотала листва, шумел густой кустарник, деревья подступали к неосвещенным окнам комнат, где спали дети Завойко.
Дальше парк густел, ноги мягко ступали в опавшие тополиные сережки, которых здесь никто не убирал. На маленькой площадке стояла гранитная колонна с крестом — памятник Берингу, основателю Петропавловска. Где-то рядом плескался ручей — он сбегал со склонов Никольской горы и пересекал парк на пути к бухте. В парке было прохладно, стоял запах прелых листьев, смешанный с крепким ароматом молодой зелени. Ветер нес с гор смолистый запах карликового кедра.
Маша опустилась на садовую скамейку у гранитной колонны. Зарудный молча сел рядом. Девушка посмотрела на его лицо, еще более суровое в темноте, и сказала:
— Говорят, вы поете? Спойте мне, прошу вас.
Она взяла его за рукав, и Зарудный растерянно ответил:
— Я без гитары не пою. Голоса-то, собственно, у меня нет. Одна разве душевность.
Она знала, что Зарудный живет далеко, у Култушного озера, на северной окраине поселка. Но Маше доставляло удовольствие видеть, как послушен ей Зарудный, и она полушутя сказала:
— А если я вас попрошу сходить за гитарой? Право, Анатолий Иванович! А? Сходите, дружок!
Зарудный покосился на нее, встал, заслонив собой колонну и тонкий крест на ней.
— Что ж, извольте, — отозвался он просто, — схожу.
Маша растерялась:
— Нет, нет! Что вы! Не нужно! Я пошутила.
А Зарудный все еще продолжал стоять, глядя на нее в нерешительности.
— Мне холодно, — зябко повела плечами Маша.
— Я попрошу у Юлии Егоровны платок.
— Не нужно. — Девушка помолчала немного и вдруг спросила с неожиданной серьезностью: — Ваши родители живы, Анатолий Иванович?
— Да, — ответил он, недоумевая.
— Они пишут вам?
Зарудный замялся было, потом ответил с какой-то нарочитой твердостью:
— Им недосуг было грамоте научиться: всё труды, заботы, беды… Лицо Зарудного сделалось замкнутым и неприветливым. — И старшим братьям тоже недосуг… На меня одного только и хватило пороху, с меня одного и спрос… — Он усмехнулся, заметив смущение Маши. — Но старики у меня преудивительные: умные, милые, в целом мире веруют только в бога и в титулярного советника Анатолия Зарудного.
Маше почудилась насмешка в тоне Зарудного, и она спросила с вызовом:
— А ведь, правда, я глупая, Анатолий Иванович?
— Что вы, Машенька! — Зарудный вдруг остро ощутил, что ему уже не восемнадцать, а скоро тридцать. — Вы простая и хорошая…
Но Маша настаивала:
— Глупая, глупая! Когда мы уезжали из Иркутска, я плакала навзрыд. Думала, что кончается жизнь. У каменных ворот за городом мне хотелось спрыгнуть с возка и целовать землю. Все осталось позади — детство, подруги, светлая, прозрачная река. Разлуку с Москвой я почти не переживала — была девочкой. А тут словно оборвалось что-то, будто захлопнулась дверь и ржавые петли пропели: "Аминь, аминь…"
— Вы оставили там друга?
Маша запнулась. Наверху, в листве, речитативом запела птица: "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у… чи-у-ичью видь-и-и-ти-у-у…"
— Да, — ответила наконец Маша. — Настоящего друга. Такого же сумасброда, как я, и лучшего из всех, кого знала в жизни.
— Вы так мало жили, Маша, мало видели!
— Потому и глупая. Из Иркутска уезжала рыдая, а здесь за полгода так привязалась ко всему, что и жизнь бы прожить тут не страшно. Глупый щенок! Ткнули его куда-то в чулан, кто-то сунул корочку — он и доволен, и рад, и повизгивает от счастья…
В такие минуты Маше до слез становилось жалко себя, и непонятная боль сжимала сердце.
Птица запела совсем близко: "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у…"
Маша подняла голову и с каким-то упреком сказала Зарудному:
— Хоть бы прослезились над моей бесталанной судьбой, бесчувственный вы человек!
Зарудный усмехнулся и убрал упавшую прядь со лба.
— Вы напоминаете мне вот эту пичужку. Ее здесь зовут чавычулькой. Правда, похоже?
"Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у", — громко пела птица, будто торопясь подтвердить слова Зарудного.
— Странное название — чавычулька. Как вы находите? — спросил Зарудный.
— Очень, — согласилась Маша.
— Она прилетела к нам, чтобы объявить голодным людям, что идет чавыча — самая вкусная и самая крупная из местных рыб. Это радость рыболова. "Чавычу видела тут", — как бы говорит она изголодавшимся людям. Слышите? "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у!" Народ верит, что вместе с ней непременно приходит чавыча. За Уралом ее, кажется, зовут "чечевицей" или "Тришку вижу"… Но это все не то. Только в нашем крае люди знают ее действительное назначение…
Маша задумалась.
— Как хорошо делать людям добро, — прошептала она, — приносить счастье… А какая она? Большая?
— Не больше воробья. Серая, с маленьким клювом. На шее белый галстук, а затылок, кажется, черный. Ее трудно рассмотреть — непоседа. А в общем обыкновенная птаха.
Рука Маши взволнованно гладила кружевной воротник.
— Я хочу дружить с вами, Анатолий Иванович, — сказала она проникновенно. — Хорошо?
И, не дав ему ответить, проговорила, по-детски повиснув на руке Зарудного:
— Я совсем озябла. Идемте поскорей к людям!
Зарудный покорно шел за Машей.
В темной листве раздавался хлопотливый речитатив: "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у!" И Зарудному казалось, что чавычулька спешит за ними, перелетая с тополя на тополь, радостно тараторя.
III
В доме Завойко в такие вечера, как нынешний, обычно собиралось до ста человек, размещаясь бог знает где и как. Здесь бывали чиновники, инженеры, врачи, служащие казначейства, штурманские офицеры, презус и аудитор военного суда, офицеры сорок седьмого камчатского флотского экипажа. Прямой, открытый характер Завойко не допускал лакейства и раболепия, столь обычных в чиновном кругу.