С тихой горечью Мартынов пел о солдате, который пятнадцать лет не видел отчего дома. Но вот показалось родное село, непрошеная слеза явилась на глаза.
В его глуховатом голосе Максутову невольно передались и тревога, и необоримое волнение, и рыдания, теснившие грудь солдата.
Есаул и сам ощущал, как глаза застилает слеза, когда растерянно, забыв о мелодии, выговаривал слова служивого, потрясенного тем, что родные не узнают его:
И все четверо — есаул, влюбленный в него Якушкин, сероглазый Сунцов, Максутов, от которого прочь отлетели и сон и усталость, — жили в эту минуту одним чувством, думали одну думу.
Долгое, нерадостное молчание, навеянное песней Мартынова, прервал Вячеслав Якушкин.
— А в Крыму дела плохи, — глухо проговорил он, весь как-то съеживаясь. — Неприятель свозит стотысячную армию, прокладывает железную дорогу к самым позициям. На Украине бунтуют мужики. Кровь… Слишком много крови…
Мартынов порывисто поднялся. Максутов еще не видел его таким на протяжении всего вечера: беспощадное выражение колючих глаз, рот, оскаленный яростью и гневом.
— Россия обновится в святой крови! Эта кровь не будет пролита даром. Слышишь, Якушкин?!
К дому Муравьева подкатывали сани, подъезжали колесные экипажи, санный путь только что установился, и многие еще ожидали оттепели.
Ни Мартынов, ни Якушкин не были званы к Муравьеву. Они проводили Максутова до самого подъезда.
— Желаю вам хорошо повеселиться, — сказал Якушкин.
— По крайней мере не умереть с тоски, — добавил Мартынов.
Впервые за долгое время очутился Максутов в шумном чиновном собрании. Вначале им завладели Муравьевы — генерал-губернатор, его жена Екатерина Николаевна, которую муж ласково звал Катенькой, и старая дева Прасковья Николаевна Муравьева, такая же некрасивая, как ее брат, но без его умного, оригинального выражения лица. Серолицая и злая, она, по-видимому, давно потеряла веру в счастливый случай, — даже присутствие Максутова, офицера, холостяка и героя дня, не вызвало в ней интереса.
Муравьев был любезен, внимателен и, знакомя Максутова с местной знатью, успевал шепнуть о каждом из гостей что-нибудь злое, остроумное, обнаруживая насмешливый ум и независимость суждений. Слушая его, Максутов готов был скорей согласиться с характеристикой Якушкина, чем с резким отзывом Мартынова. Да, в этом живом, умном человеке, обладающем большими познаниями в литературе и истории, трудно было предположить злой умысел или деспотизм.
Максутов не скрыл своей радости, когда Муравьев сказал, что решил послать его в Петербург.
— Василий Степанович просит об этом, — добавил Муравьев, словно оправдываясь перед Максутовым.
— Благодарю вас, ваше превосходительство.
— В Петербурге вам предстоит нелегкая миссия, — начал Муравьев.
— Я сделаю все, — с готовностью сказал Максутов. — Я полюбил Камчатку, как родной дом…
Муравьев остановил его:
— Я не о том, Дмитрий Петрович. В Петербурге ваша семья. Вы понесли тяжелую утрату. ("Отчего я так редко вспоминаю Александра?" — с грустью подумал Дмитрий.) Слабые духом отчаиваются, они ни в чем не находят забвения. Иные ищут утешения в религии. Нам же, друг мой, не должно следовать примеру слабых. Мы помним о России!
Максутов сосредоточился. Но губернатор вдруг перешел на будничный, деловой тон:
— Ваши бумаги готовы. Завтра попрошу вас зайти ко мне для исполнения некоторых формальностей — и с богом в дорогу.
О Камчатке толковали беспрестанно. Только Муравьев, его сестра и красивая Катенька словно забыли о существовании Петропавловска и о том, что привело молодого офицера в Иркутск. Екатерина Николаевна сопровождала мужа в его путешествии на Камчатку пять лет назад, помнила уютную ложбину между Никольской и Петровской горами, малый внутренний рейд, ширь Авачинской губы и не донимала Максутова расспросами.
Муравьев все время, пока удерживал около себя гостя, говорил с ним о Кавказе и Крыме. Клеймил вероломство Австрии, принудившей Россию очистить завоеванные кровью русского солдата дунайские княжества, и тут же уверял, что "в целом свете один только Нессельроде и мог поверить в искренность и дружество австрийского императора".
— После Альмы, — сказал Муравьев, нервно постукивая по паркету носком сапога, — мир решит, что у нас нет больше генералов. Может быть, флотские спасут честь России, я верю в счастливую звезду Севастополя. А как трудно воевать! Перед нами нынче не горцы и не одни фанатики турки, а Европа-с, вооруженная до зубов, армия, ни в чем не испытывающая нужды. Уж поверьте мне, после Синопа Англия потеряла покой, она будет из кожи вон лезть, только бы покончить с русским флотом, пустить его ко дну или на веки веков запереть в Черном море… К ним нынче и американские инженеры прибыли телеграфический кабель от Балаклавы до Варны прокладывать, для связи со столицами, а у нас неразбериха, хаос, пороху нет, угля не хватает и для нескольких пароходов, солдаты гибнут от болезней, напрасно ждут медикаментов. Нет, нет твердой руки… в армии, — добавил он.
В словах Муравьева звучала искренняя горечь, тревога за судьбы России и вместе с тем едва уловимая честолюбивая нотка: "Дали бы мне право командовать, руководить операциями в Крыму, я многое спас бы!.."
Во всех других кружках, закоулках зала и в нескольких прилегавших к нему комнатах то и дело заходил разговор о Камчатке. Максутову надоели однообразные вопросы, праздный по большей части интерес к драматическим событиям в Петропавловске и бесконечные толки о том, каких наград могут быть удостоены камчатские чиновники. Он видел, что интерес к этому событию подогревался его присутствием и уверенностью, что самому губернатору приятно видеть это патриотическое оживление. Не будь здесь Максутова, подай Муравьев малейший знак к тому, чтобы перейти к обычным, каждодневным делам, — и все это разряженное сборище с радостью отдастся своим мелким страстишкам, праздной болтовне, нудному коловороту местной жизни.
— …мы лишились нескольких храбрых защитников наших, — скорбел протоиерей Прокопий Громов, — и забвенна будь десница наша, если мы не будем всегда возносить молитвенно имена их у жертвенника Христова! — И добавил будничным тоном: — Но число их весьма невелико, так что порой одна буря на море сопровождается не меньшею потерею…
Максутов не стал больше слушать. Миновав группу чиновников, в центре которой недавний его знакомец — помощник правителя канцелярии самодовольно утверждал, что "безуспешное нападение на нас неприятеля доставило нам величайшую честь перед лицом всей России", — он остановился у портьеры, разделяющей две комнаты… В соседней было оживленно, и уже первые услышанные слова заставили его насторожиться.
— …Пришед по назначению, я просил командира батареи господина Гезехуса, чтобы прислуга из писарей зарядила орудия через одно ядром и картечью, ядром и картечью…
Голос показался Максутову знакомым. Он заглянул в комнату, — там был Арбузов, окруженный офицерами, молодыми чиновниками, девицами.
— …Да-с, ядром и картечью, — увлеченно продолжал он. — Я приказал казакам нарезать шашками травы и прикрыть ею орудия. Посадив бойких писарей за насыпью, я, господа, сам стал на банкет. Вскоре явились два англичанина в красных мундирах с белыми перевязями…
Несколько женских голосов одновременно воскликнули: "Ах!" — не то с ужасом, не то восхищенно.