Внешне Пастухов как нельзя лучше подходил к роли Хлестакова. Невысокий, ловкий, юный, он, казалось, мог бы лихо сыграть заезжего враля, несущего в состоянии опьянения околесицу и чудовищную ложь. Но Пастухов был неопытен, и чистое сердце брало верх над артистическими усилиями. Третий и четвертый акты Пастухов провел совсем дурно.

После того как со сцены победоносно удалилась Облизина в роли высеченной унтер-офицерши и вниманием Хлестакова завладела Марья Антоновна, словно невзначай впорхнувшая в комнату, в спектакле случилось нечто непредвиденное и странное.

Пастухов и думать забыл о Хлестакове. В голове вертелись слова роли, за парусиной их произносил убедительный бас суфлера, но перед ним была не Марья Антоновна, а Настенька. С того дня, как они видались на хуторе Губарева, Пастухов несколько раз встречал Настеньку, но всегда в такой обстановке, которая мешала сердечной беседе. И оттого, что время шло, становилось все труднее объясниться; Пастухов замечал это и по себе и по Насте.

На репетициях многое говорилось холодно, механически. Теперь Пастухов стоял перед Настей, взволнованный вечером, собственной неудачей, и многие слова роли произносил не так, как полагалось бы Хлестакову.

— "Какой у вас прекрасный платочек!" — воскликнул Пастухов с неподдельным восторгом, а Настенька не тоном Марьи Антоновны, не лукаво-кокетливо, а грустно и серьезно ответила ему:

— "Вы насмешники, лишь бы только посмеяться над провинциальными".

Зрители, кажется, были рады такому серьезному повороту дела. Пастухов прильнул губами к плечу Настеньки, которая смотрела в нарисованное окно и наивно спрашивала у него:

— "Что это там как будто бы полетело? Сорока или какая другая птица?"

И в ответ на возмущение Настеньки — Марьи Антоновны он закричал с болью, с трепетом душевным:

— "Простите, сударыня: я это сделал от любви, точно, от любви!" Из любви, право, из любви! — повторял Пастухов.

В первых рядах весело переглядывались. Юлия Егоровна незаметно нашла руку мужа. Маша сочувственно смотрела на молодую пару, понимая, что им не так-то уж легко приходится. Но зал был доволен: смеяться доводилось весь вечер — смешил и автор, и актеры, и многие несуразности домашнего спектакля, — маленькая доза драматизма казалась вполне уместной. Харитина строже других смотрела спектакль, отвечала улыбкой не на слова актеров, а на заразительный смех соседей и была особенно довольна этой неожиданно возникшей чувствительностью. Один Мровинский недоумевал, но мичман Попов шепнул ему что-то на ухо, и вскоре инженер вместе с другими горячо вызывал Пастухова, заглушая звон колокольчика, который оповещал о том, что Иван Александрович Хлестаков навсегда укатил из дома Сквозник-Дмухановского.

Хлестаков укатил на лучшей тройке и с предписанием почтмейстера в кармане, а Пастухов снял с лица румяна, переоделся и ждал Настеньку у крыльца, прижимаясь к стене, чтобы не быть замеченным кем-нибудь из сослуживцев.

— Я провожу вас, Настенька, — сказал он.

Девушка протянула ему руку. От руки Настеньки знакомое тепло разошлось по всему телу Пастухова, примиряя его с жизнью и удерживая готовые сорваться слова упрека.

Наконец Пастухов спросил:

— Почему вы так переменились ко мне?

— Не нужно об этом, — попросила Настя.

— Отчего же не нужно! — Мичман остановился. — Это выше моих сил молчать, видеть, что вы пренебрегаете мною, любить вас…

— Молчите!

Пастухов испугался силы и боли, с какой было брошено это слово. Настя вырвала руку и заговорила поспешно, будто опасаясь, что Пастухов не даст ей договорить:

— Не мучьте меня, Константин Николаевич! Вы добрый, хороший, — зачем же вам мои слезы, мое горе? Я давно вижу: мы не пара… Нет, нет, не пара, что бы ни говорили вы, Маша и все люди… Хотела сказать вам, открыться и все боялась. Не хватало решимости своими руками разбить счастье, может быть единственное счастье всей жизни…

Константин воспользовался паузой.

— Это безумие, Настенька! — воскликнул он.

— Вы приехали на хутор — помните? — смелый, хороший, усталый… Все обрадовались, а я вдруг поняла, что нам не быть вместе, не быть, хоть вы и любите меня и хотите мне добра. Пощадите меня, Константин!

Пастухов бросился к девушке и обнял ее. Настя вздрагивала, — но то были не слезы, не боль, а чувство, которому она тщетно сопротивлялась. Он целовал ее руки, лицо, говорил волнуясь о письме к матери: в письме он просил ее согласия на женитьбу, убеждал, клялся.

— Все равно… Все равно… — отвечала Настя потерянным и счастливым голосом. — Все равно… Прикажут — и вы навсегда оставите Петропавловск… Я не хочу быть вам обузой…

— Мы на всю жизнь полюбили друг друга… Вы поселитесь с моей матерью в Петербурге. Вместе будете ждать, и я приеду…

Они стояли, обнявшись, на тесной улочке, уходившей под гору, к дому Завойко. Настя спрятала мокрое лицо на плече мичмана и повторяла, словно в забытьи:

— Все равно, все равно, милый…

В темноте где-то подле них раздались голоса, и Пастухов с Настей стали быстро подниматься к дому. Миновали тополевую аллею, пустынный двор и, поднявшись по скрипучим ступеням крыльца, прошли в комнату девушки. Не снимая пальто, Настенька прильнула к пылавшему лицу Пастухова, целовала в темноте его глаза, лоб и шептала, задыхаясь от волнения:

— Все равно… Все равно, милый, единственный… Ни о чем не жалею… Родимый!..

II

Что за раздолье нестись по Сибири в крытой кибитке, запряженной тройкой сильных лошадей! Ветер посвистывает с боков, подхватывает снег, взлетающий из-под кованых копыт, норовит бросить его в щели, сквозь которые путник время от времени смотрит на привольный, светлый край.

Летишь и летишь в санях, роняя в степную тишину ясный звон колокольчиков. Мчатся, подняв головы, кони, ласково шуршат по первопутку полозья, и кажется — нет на свете земли шире, воздуха чище и края привольнее. Тут бы и жить человеку — среди светлых зим, нетронутых лесов, неисчисленных пространств…

Когда позволяет погода и тяжелые хлопья не застилают все вокруг, Дмитрий распахивает кожаный полог кибитки и любуется заснеженной степью, не слыша ни окриков ямщика, ни тонкого голоса колокольчика. Рубленые станции с подобострастными пьяненькими смотрителями, со встречными чиновниками, потрясающими своими подорожными, с пунцовыми от чая и тепла купцами, едущими на собственных лошадях, станции с непременным кисловатым запахом хлеба, овчин и казенного присутствия быстро скрываются за горизонтом, и еще быстрее исчезают из памяти Дмитрия.

Зима только началась, — люди еще не оделись в длинные тулупы поверх шинелей и шуб, не покрякивают, не покачивают головой, выходя из теплых изб на мороз.

Зима только началась, а уже ровный свет залил степь, и тишина ее стала особенной, полной, без шороха трав, без звона кузнечиков и крика птиц в высоком небе.

Необъятна, могуча сибирская земля! Версты мелькают, как тени придорожных деревьев. Стоверстные княжества и тысячеверстные державы, именуемые уездами и губерниями, остаются позади, а навстречу по-прежнему несется белая степь и седые, дремлющие леса.

Но заноет жалобно встречный колокольчик, послышится тягучая арестантская песня, мелькнут бледные, заросшие лица скованных попарно людей и широкие спины жандармов, застынет у обочины арестантский поезд, пропуская барина на курьерской тройке, — и сердце сожмется от боли, и мир уже не покажется таким прекрасным. Тронешь кучера за плечо, прикажешь остановиться и, встав на передок, долго-долго смотришь вслед возкам, едва прикрытым дерюгой. Так и стоишь, пока слышится чужая песня, пока серые возки не начинают сливаться с дорогой, пока привычный ко всему ямщик не скажет наставительно: "Поехали, однако, барин…"

И снова белая дорога без конца, без края, тайга, снова редкие деревни и степь, освещенная косыми лучами зимнего солнца.

Вот она, удивительная ширь земли русской, столь созвучная своим размахом и спокойствием душе народной! Утесы Аяна, базальтовые скалы Джугджура, лесистые горы и сопки, узкие просеки сквозь леса и болота, тропинки, обходящие валуны, топи, колючие заросли, обрывающиеся у горных рек, — все это преддверие великой равнины.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: