— Если потребуется моя помощь, — почтмейстер прижал руку к груди, готов. С превеликой охотой!
Услыхав ответную любезность Завойко, он удалился так же церемонно, как и подошел.
Завойко расхохотался.
— Будет у вас, Алексей Григорьевич, как при настоящем дворе, свой шут гороховый!
Мартынов удивленно смотрел вслед Трапезникову:
— Давно он здесь?
— Давненько. При множестве лиц не бросался в глаза. При вас остается единственным чиновником.
— Спасибо, Василий Степанович! — Мартынов поклонился в пояс. Одолжили, осчастливили…
На портовой площади стали появляться купцы из Тигиля, Большерецка и Коряк. С виду озабоченные и даже сочувствующие беде петропавловских жителей, они тем не менее назначали такую цену движимому и недвижимому имуществу, что отъезжающие только проклинали живоглотов и гнали их от себя тяжелой, как свинчатка, руганью. Лучше уж бросить добро, чем за гроши продавать его кровососам.
Тут-то и развернулся Чэзз! Наставления глазастого Бордмана, видно, пошли ему впрок. Он облюбовал себе местечко на площади и появлялся здесь ежедневно в сопровождении Трумберга. Немец скупал для патрона все, что попадало под руку, и если стороны, до седьмого пота дойдя, не могли сторговаться, в спор вмешивался сам Чэзз и дипломатически набавлял малость. Вокруг Чэзза всякий раз собиралась толпа, — он находился все эти дни в ударе, шутил, уверял жителей, что не оставит их своими заботами и увеличит торговлю "дешевыми и первоклассными товарами". Чэзз окликал приезжих камчадалов, заводил с ними разговор о зимней охоте, о предстоящем лове лососей и охотно отпускал товары в кредит тем, кто оставался на Камчатке. Поскорей бы убирался Завойко, с судами, с пушками, со своею чертовской непреклонностью, уж тогда никому не миновать пухлых рук Чэзза! Как говорил проныра Бордман? "Мы поможем Камчатке…". "Конечно, поможем! — ликовал внутренне Чэзз. — Освободим ее от обременительных запасов меха…"
Отъезжающего губернатора Чэзз и на этот раз встретил с привычным подобострастием.
— Здравствуй, Чэзз, — Завойко остановился против американца. Поездил по краю, говорят, даже в Гижигинск забрел, а ко мне носу не кажешь!
Глаза Чэзза воровато забегали.
— Дела, господин Завойко, заботы. Хороших людей жалко, помогать нужно…
— А я думал — ты старого знакомого придешь проведать, — Завойко испытующе смотрел на купца, — господина Мартынова.
Чэзз только теперь заметил стоящего рядом есаула.
— Пресвятая дева! — в глазах его отразилось притворное удивление. Господин Мартынов? Какое несчастье! Ай-ай-ай! Говорил я вам — нельзя торопиться в этом проклятом краю…
Есаул сделал вид, что не заметил протянутой руки Чэзза, и резко оборвал его:
— В этом краю нужно осмотрительнее выбирать себе попутчиков.
— Верно! — подхватил Чэзз. — На туземцев нельзя положиться. Из-за нескольких долларов убьют да еще, наглотавшись мухомора, съедят вместо оленины. Помните пьяных коряков?
— Вы думаете, коряки съели мою руку? — Мартынов колючим взглядом впился в широченное, покрывшееся испариной лицо американца.
— О нет! — заговорил словоохотливый купец. — Еще в Тигиле я видел вас совершенно здоровым. Вы уехали в пургу. Все удивлялись, а я сказал: "Такой человек не пропадет. Он своего добьется. Он стоил бы много долларов даже в Штатах…"
— Ну а Трифонов? — прервал Завойко излияния Чэзза. — Во что Трифонов и его хозяева оценили голову есаула Мартынова?
Чэзз рассмеялся:
— Вы шутите, господин губернатор!
Завойко коснулся плоского рукава Мартынова и сказал:
— Его работа. Ты зачем ездил в Гижигинск?
— К Бордману, за деньгами, — охотно ответил американец. — Триста долларов. Он никогда не торопится с долгами. — Купец понизил голос, угодливо хихикнул. — Кстати, забавная штука: мистер Бордман за всю свою жизнь не показывал носа в Бостон… Обман публики и настоящее мошенничество! Ха! Дураки верят. Солидная фирма: "В. Бордман из Бостона". В приказчики взял зверя…
Американец ласково посмотрел на Трумберга, свежевыбритого и почтительно внимавшего словам хозяина.
— У вас сам черт не разберет, где кончается ростовщик и где начинается грабитель, — сердито сказал Завойко. — На всякий случай имей в виду: Трифонов мертв. Господин Мартынов застрелил его, как собаку. Господин Мартынов остается здесь начальником. Понятно?
— Как же, как же! — торопливо заквакал Чэзз. — Рад трудиться под начальством молодого храброго офицера!
Завойко и Мартынов скрылись в толпе, а Чэзз все еще продолжал выражать свои искренние чувства.
Иногда Завойко останавливали жены унтер-офицеров и служащих, чьи семьи не попали в списки отъезжающих. Предполагалось, что их увезут с Камчатки первые компанейские суда, которые придут в Петропавловск, или иностранный китобой, нанятый за деньги, специально для этого ассигнованные.
Василию Степановичу обычно верили. Слушали его внимательно, не перебивая, как слушают приговор, не подлежащий обжалованию. А в глубине глаз залегла смертельная тоска, боязнь, что хорошим словам Завойко не суждено сбыться. Холодом веяло от этих взглядов, от глаз, угрюмо уставившихся в землю или в мутный горизонт. Завойко понимал: никакими словами делу не поможешь. На рейде стоят суда. Они заберут несколько сот жителей и уйдут в океан. Что случится после этого, никто не предскажет. Куда уходят суда, никто из жителей не знал.
Однажды Завойко, выходя с Зарудным из канцелярии порта, услышал у крыльца рыдания и громкий разговор, заставивший его остановиться.
Плакала женщина. Около нее, упрямо согнув шею, стоял квартирмейстер Усов.
— Нешто они каменные?! Нешто у них сердца нет?! Схо-ди-и! упрашивала сквозь слезы женщина.
— Не пойду! — отвечал Усов. — И не проси. Не пойду.
— Боишься?
— Нельзя мне. Пойми, нельзя!
— Можно, Гришенька… Не за себя просишь, дети у тебя.
— Эка невидаль, дети! — грубо ответил Усов, но в голосе у него что-то дрогнуло. — А у других щенята, что ли?!
— Ты об других не думай. Они где были, когда тебя англиец пытал?!
— Ладно! — прикрикнул раздраженно Усов. — Не твоего ума дело!
— Сходи-и-и! — голосила женщина. — Не то брошусь, упаду на пороге пускай делают что хотят.
Женщина рванулась вперед и заставила Усова, схватившего ее за руку, податься на шаг к крыльцу.
— Клавдия! — угрожающе прошептал он.
— Окаянный-й… родитель ты… У порога страх одолел…
— Совесть не дает. Пойми ты…
— Совесть! Совесть, говоришь? — простонала она. — А меня с детьми бросить совесть велит?..
— Не бросаю я вас, Клавушка, — взмолился вдруг Усов. — У меня сердце кровью зашлось, а что сделаешь?! Что станешь делать, милая…
Женщина заплакала навзрыд, повиснув на плече Усова.
— Придет компанейский корабль, возьмет вас, — успокаивал он ее. — На новом месте заживем лучше прежнего…
— Не свидимся… — стонала жена у него на плече.
— Свидимся… Я ведь как деток люблю! Скажи мне: голову отдай за них — отдам; рук, ног лишись — лишусь, слезы не пророню… Не мучь ты меня, слышь, не мучь!
— Сходи-и-и…
— Служба не велит.
Новый приступ ярости охватил женщину:
— Служба! Коли в малых чинах, так и детям погибель?! Холодать, голодать мы первые. Нешто мы не люди?!
Женщина всхлипнула в последний раз и мелким, неуверенным шагом пошла к поселку.
Завойко вышел на крыльцо и спросил:
— Ты ко мне, Усов?
Усов растерялся, вздохнул, беспомощно поглядывая на Завойко и Зарудного.
— К вам, Василий Степанович. — Он откашлялся, взмахнул руками и неизвестно зачем подошел к самому крыльцу. — Василий Степанович, матрос Парошин-то захворал… На льду простыл… Упал в воду… В госпиталь, что ли?
— В госпиталь.
— А если вскоростях сниматься? Как быть?
— Выздоровеет — с нами уйдет, — сказал Завойко. — А не успеет — на компанейском доставят.
— Матрос больно хорош, первый умелец.
Усов произнес эти слова с такой тоской, словно он уже просит о детях и предчувствует отказ.