Юлия Егоровна не ответила.
— Наш долг, наша обязанность… Мы должны дать нравственный пример… Ты знаешь, как тяжело, как невыносимо тяжело мне такое решение…
Еще нельзя отвечать, еще не слушается голос.
— Только это и могло вселить в людей надежду… Кто знает, быть может, мое решение спасет вам жизнь, — повторил он испытанный аргумент.
— Не смей об этом, Вася! С тобой ничего не случится, слышишь, ничего!
— Я солдат, дружок. Дело идет о чести России, я предпочту смерть позору.
Наконец найден выход рыданиям, волнению, боли. Теперь никто не станет корить ее за слезы, за сбивчивый лепет.
— Судьба хранила тебя, Вася… — Юлия Егоровна прижимается к мужу, словно ищет у него защиты. — Ты будешь жить… Ничего не бойся, не думай о беде… У нас еще много счастья впереди… Долгие годы…
— Трудную жизнь подарил я тебе, — говорит Завойко голосом, полным нежности, — да разве мало в ней тепла, мало счастья? Помянут нас с тобой люди добрым словом, пожалеют о нас, дружок. Большего нам и не нужно… Верно?
— Да, — чуть слышно ответила она.
— Ты останешься, дружок?
— Я сама хотела просить тебя об этом… Буду ждать… Господин Мартынов позаботится о нас.
Завойко с облегчением закрыл глаза.
Через полчаса Юлия Егоровна суетилась по дому, расставляя вещи по местам. В кабинет Завойко доносился ее спокойный голос, и ему становилось легко на душе.
II
Решение Завойко имело неожиданные последствия.
Настя, узнав, что Юлия Егоровна остается с детьми в Петропавловске, присоединилась к ним. Она не раздумывала над своим решением, не взвешивала, не колебалась. Оно пришло сразу, уверенное, ясное. Она не могла оставить Юлию Егоровну, как не оставила бы свою мать или собственных детей.
У Насти были свои идеалы семьи, свои представления о долге мужа и жены, сложившиеся под влиянием сурового быта Камчатки. Здесь люди сходились навек, а уж долгим ли, коротким ли оказывался этот век, зависело не от них. Его укорачивали невзгоды, голодные весны, алчность купцов, мздоимство чиновничьей братии, жестокость чужеземных добытчиков-пиратов. Счастье кончалось вместе с жизнью. Мелочные, вздорные обстоятельства здесь были бессильны разрушить семью, разорвать честный, полюбовный союз. Жены терпеливо ждали возвращения мужей, ушедших морем в Большерецк, в Аян, на охоту или на добычу угля. Расставания неизбежны, и никому не приходило в голову жаловаться, роптать.
Она хотела стать женой Пастухова, флотского офицера, и станет, если не случится беды. "Пусть это будет нашим первым испытанием, — думала Настя, — первой разлукой и первой встречей в бесконечной череде разлук и встреч, из которых сложится вся наша жизнь…"
Иначе отнесся к этому Пастухов, когда Настя нашла его в порту и сообщила о своем решении. Они бродили по берегу, избегая людей, останавливаясь или ускоряя шаги, будто торопились куда-то.
Константин страдал. Это и радовало Настю и вызывало ответную волну жалости и тревоги, которой она не ощущала до встречи с Пастуховым.
— Я не могу поступить иначе… — сказала она. — Остается моя семья, самые дорогие, близкие люди…
— Настенька! Настенька! — повторял он с укоризной. — Мать для меня святыня, родная, кровная, но и она не могла бы заставить меня разлучиться с тобой.
— Мы скоро свидимся.
— Кто может предсказать?! Неужели ты вовсе не любишь меня…
Настя остановилась, заговорила срывающимся голосом:
— Я хочу быть достойной тебя, достойной славных людей, с которыми меня свела жизнь.
— Но если разлука затянется?
— Я буду ждать!
— Фрегат может уйти в крейсерство, в океан…
— Буду ждать! — упрямо твердила Настя.
— Все может случиться: бои, скитания, плен.
— Ждать! Буду ждать! — отвечала она, побледнев.
— Могут пройти годы.
Настя возразила с неожиданной твердостью:
— Я твоя жена, Константин. Жена морского офицера. Однажды Юлия Егоровна сказала: "Жена моряка — это прекрасная, нелегкая служба у нас в России". Не мешай мне. Это наше первое испытание. Нужно выдержать его. Я останусь.
Пастухову пришлось покориться. Настя возвысилась в его представлении, соединив необыкновенную привлекательность с душевной красотой и благородством. Опасение потерять ее причиняло ему глубокую боль.
Едва дождавшись конца молебствия, Завойко поспешил в порт. Освященные флаги взлетели на гафели судов. В воздухе затрепетали треугольники вымпелов. Офицеры и матросы заняли места. Зачернели куртки марсовых, взбиравшихся на свои посты по обледенелым снастям. В порту играл оркестр, но ветер срывал звуки с медных раструбов, как мертвую листву с ветвей, и швырял на утесы Сигнальной горы.
Суда готовы к отплытию.
"Аврора" едва заметно покачивалась на чистой воде. Фрегат отремонтирован, наведены белые полосы на темных бортах, словно он только вчера вышел с кронштадтского рейда. Рядом стоит "Оливуца", красивой осадки, стройная, трехмачтовая.
Корабли здесь последний день. На рассвете они отсалютуют Камчатке и пойдут по каналу в океан, хотя мокрый снег и ветер покрыли снасти ледяной броней, а канаты промерзли так, что могут сломаться при постановке парусов. Но как бы там ни было, утром суда должны покинуть Петропавловск.
В порту народу все прибывает и прибывает. Валят из церкви, из окраинных домов, идут по узким талым дорожкам, между изгородями, образующими улицы. Сегодня здесь не встретишь матросов — все они на кораблях, при исполнении обязанностей, по которым так тосковало матросское сердце всю зиму. Нынче они особенно подтянуты! С берега их наблюдают не праздные зрители, а люди, с которыми они успели сдружиться за много месяцев камчатской жизни.
На берегу Завойко увидел Мартынова. Есаул курил трубку в кругу стариков и молодых камчадалов-охотников.
— Попутчики мои, — представил Мартынов молодых камчадалов. Спасители…
Старики стояли молча: Крапива, Иван Екимов, нижние чины инвалидной команды. Они наблюдали за кораблями, будто ждали какого-то чуда. Завойко знал их обыкновение не вмешиваться в чужие разговоры без приглашения, без особой нужды. Шубенка Крапивы распахнута, на груди отставного кондуктора блестит новенький солдатский "Георгий".
— Жаль расставаться, Белокопытов? — спросил Завойко.
— Никак нет, Василий Степанович, — молодцевато ответил старик. — Об чем жалеть? Военный маневр — обыкновенное дело.
— Маневр, говоришь?
— Хитрость, — пояснил старик. — Переходим на новый галс, меняем ордер. Нам здорово — англичанину смерть и поношение. Верно говорю, Василий Степанович?
— Верно, — сказал Завойко. Потом, помолчав, добавил: — Однако же в церкви какой стон стоял!
— Бабы! — презрительно заметил Белокопытов. — Одни бабы голосили. Им мужское дело невдомек. Я так считаю, Василий Степанович, сеятели мы, мужики. Коли в пору посеяно и зерно колосом пошло, так и жалеть не об чем… Ступай на новые места, корчуй лес да гляди, чтобы мохом не зарос. Русскому человеку распространяться надобно, беспокоиться. Иные нации в чужие угодья забрались, а мы свое добро в безлюдье держим. И то сказать богата Сибирь землями, рыбой и зверем изобильна, а хорошие люди один от другого ровно верстовые столбы стоят. Вам, Василий Степанович, за ласку, за науку спасибо! А жалости не имеем, не по нашему это департаменту. Сбросить бы мне годков двадцать, ушел бы с вами в океан. Такого наворотил бы, реки заставил бы вспять потечь! Жаль, разум поздно приходит, заключил он сокрушенно. — Молодость сильна, да глупа. А старость…
Он вздохнул.
— Ну а придет англичанин, что станешь делать? — спросил Мартынов.
— Полагаю, за ружьишко возьмемся. На плечо, на сошки. Огонь! Ура! Атака!.. А там видно будет. Верно говорю, старики?
— Я скажу, — поддержал его Иван Екимов, — не видать англичанам удачи. Залетела птица выше своего полета. Обломала когти минувшим летом, нынче, глядишь, и перья из крыльев повыпадут. А без перьев птица не птица, насмешка одна.