Несколько матросов с "Авроры" — Афанасий Харламов, Семен Удалой, флотский первогодок Иван Поскочин, напоминавший своим длинным носом и немигающими желтыми глазами птицу, и черномазый Миша Климов — шли вдоль полотна железной дороги к городу Лиме. В Лиме они должны были дожидаться провиантского офицера и медика Вильчковского. Матросам дали денег на проезд из Кальяо в Лиму, но они решили пойти пешком, — через полтора-два часа они будут в городе, а деньги пригодятся для других целей.
По правую сторону железнодорожного полотна узкой лентой зыбились пески, за ними морщился океан, а слева тянулся рыже-коричневый глинистый грунт с щетиной кустарника и жестких трав. Лимонные рощи ушли в глубь страны, под прикрытие гор. Отсюда, с берега, они казались сплошной зеленой полосой, которою, словно старой медью, оковали подножье Анд. Высоко над землей парили орлы.
Иван Поскочин наклонился и, захватив ком земли, размял его на ладони. Бурый песок потек между пальцами. Поскочин покачал головой.
— Небось, по землице сохнешь? — строго спросил Харламов.
Поскочин служил недавно и был подвержен тем приступам тоски по земле, которые слабеют только с многолетней флотской службой.
— Ху-у-дая земля! — напевно сказал он и добавил, вздохнув: — А все же лучше воды. На земле не утонешь, а умеючи и не пропадешь.
— Эх, ты! — Удалой снисходительно улыбнулся. — Верно люди говорят: морских топит море, а сухопутных — горе! А горе-то, оно, брат, больше моря-океана. И злее.
Поскочин промолчал. Удалой хоть кого зашибет острым словом. С ним без особой нужды не стоит связываться.
Но разговор о земле у них, у вчерашних мужиков, не мог оборваться на полуслове, невзначай.
— Разве это земля? — сказал Миша Климов, сверкнув белыми зубами. Так себе, грунт. Сушь! На ней и рожь-то, поди, не вырастет.
— Пшеница вырастет, — заметил Афанасий Харламов.
— Мужику на сыть рожь нужна, — оживился Поскочин.
— А пшеница?
— А пшеница — на верхосытку! — пошутил Цыганок.
— Верно, братцы, — сказал Удалой. — Пшеница — невеста разборчивая, не ко всякому мужику в дом пойдет.
Долго брели молча. Разговор всколыхнул сердца матросов. Ни суровая служба, ни соленая купель, в которой они проходили свое второе крещение, не могли изгнать из души того, что наполняло ее от рождения и что составляло самую жизнь дедов и отцов. Вставала в груди моряка тоска по родной земле, подступала к горлу, теснила грудь. Эх, достало бы только сил раздвинуть скалистые горы — за ними непременно открылась бы русская земля, в ярах и перелесках, согретая ровным солнышком, налитая потом и слезами, горькая, желанная земля!
Изредка навстречу попадались люди. Они сумрачно смотрели вслед рослым, здоровым матросам. Кое-где двери лачуг заколочены досками, — там уже не было живых.
Особенно поразил матросов вид странных похорон.
Пожилой перуанец по обочине дороги вез на ручной тележке мертвое тело. Никто не смог бы сказать, кого он хоронит: мать, жену или взрослую дочь? Болезнь изувечила тело женщины, сделала его темно-бурым, покрыла язвами и струпьями, вздула живот.
Матросы постояли несколько секунд с непокрытыми головами. Выкатив покрасневшие глаза, мужчина напирал грудью на тележку и касался подбородком мертвого тела.
В какую-то секунду Цыганок хотел броситься на помощь перуанцу, но Удалой удержал его.
Отойдя на десяток шагов, Цыганок обернулся и проводил взглядом необычную похоронную процессию, повернувшую с пыльной дороги к холмам.
— Вот напасть какая! Трясовичка проклятая! — выругался Цыганок.
— Трясовичная болезнь от дочерей Ирода происходит, — сказал Харламов. — Двенадцать дочерей у Ирода, и каждая трясовичку или же лихоманку на людей посылает. Сами голые, трясет их так, что зубы зорю играют, волосы распущены до пят, с лица красавицы, а горя от них на земле — и-и-и! — он сокрушенно махнул рукой.
Происхождение болезни фрегатский медик объяснял по-иному. Маленькие, невидимые существа попадают в кровь и причиняют боль человеку; их не увидишь и в зрительную трубу.
Рассказ Харламова проще и правдоподобнее. Удалой вспомнил: когда умирала в горячечном бреду его сестра Аксинья, в избу принесли икону искусной суздальской работы. На иконе двенадцать голых женщин с горящими глазами и распущенными волосами стояли у пропасти, а за плечами у них виднелись крылья. Святой архистратиг Михаил поражал их копьем, зажатым в правой руке. Теперь Удалой понял, зачем дочерям Ирода крылья: они разносят лихорадку по всей земле, обгоняя корабли, настигая человека даже в пустыне.
Но объяснение Афанасия Харламова плохо вязалось с болезнью Аксиньи. Тут дочери Ирода ни при чем, — разве что сам Ирод явился в обличье барина.
Аксинью взяли в господский дом за два дня до свадьбы. Взяли поздним вечером, а в избу принесли с рассветом, распростертую на конской попоне, в горячечном бреду.
Лежала она, потемневшая, жаркая, на белой простыне, вытканной в приданое. Не помогли ни бабка-знахарка, ни суздальская икона, ни немец-доктор, присланный барином. Шепнула что-то суженому своему неслышно, вздохнула и умерла. Жених Аксиньи поджег ночью господский дом и ушел. А Семен, чтоб не сделать греха, на год раньше срока пошел во флот, благо их губерния исстари снабжала флот матросами. Немного погодя пришло в Кронштадт письмо, писанное рукой дьячка, о том, что Кондратий — так звали жениха — был приведен в Деревню силком и умер под батогами, "так что, слава богу, избавился от Сибири".
— Да, а еще, — продолжал Харламов, — помогает от трясовицы апостол Сисиний и святая мученица Феотиния-самаряныня. Она послабее будет…
В Лиме матросы не скоро дождались Вильчковского. Попав в городской лазарет и не найдя там ни одного больного с англо-французской эскадры, доктор удивился, но сразу же, забыв обо всем, увлекся наблюдениями над малоизвестной болезнью.
Матросы погрузили в вагон большую партию лимонов в светлых тростниковых корзинах. Иван Поскочин поехал провожатым, а его товарищи и в обратный путь отправились пешком, ведя на привязи трех черных перуанских быков.
На зеленой улице пригорода они столкнулись с английскими морскими стрелками. Солдаты королевы Виктории развлекались. Прямо перед ними стояла оливкового цвета женщина в лохмотьях, едва прикрывавших ее тело. Волосы свисали на лоб и щеки, скрывая красивые черты ее лица. Испуганная гогочущей толпой, она жалобно причитала по-испански и протягивала вперед дрожащие руки. Трудно было понять, просила ли она милостыню или защищалась от больших желтых плодов, которые бросали в нее и в двух смуглых девочек четверо бездельников. Вскрикивая, она проворно прятала лимоны под одежду.
Один из стрелков, стоявший рядом с Мишей Климовым, прицелился, зажав в кулаке золотистый плод. Цыганок перехватил взметнувшуюся руку и, рванув ее к себе, очутился лицом к лицу с удивленным стрелком. Его большие рыжие ресницы растерянно мигали.
— Сволочь! — процедил Цыганок сквозь зубы. — Я тебе брошу… Погоди!
Стрелок понял не слова, а скрытую в них угрозу и бешено выругался. Его товарищи захохотали. Один из них, низкорослый малый, похожий на голенастого петушка, выскочил вперед и, задвигав кадыком, пронзительно закричал на ломаном русском языке:
— Рюсски мужик идет, корова ведет! Скоро рюсски мужик будет паф-паф… — Он сделал выразительный жест, будто прицеливаясь.
Стрелки одобрительно зашумели.
Удалой шагнул к горластому стрелку.
— Эх ты ж, нечисть!
Наклонившись, он ухватил его за ворот. Стрелок взвизгнул и бросился на Удалого. Семен неожиданно обхватил его, поднял в воздух и с силой посадил на костистую спину быка. Стрелок завыл от боли и припал к шее животного, ринувшегося вперед в густом облаке пыли.
Насупившись, Удалой оглядел стрелков и деловито спросил:
— Сражение будет? Что ж, давай померяемся!
Но стрелки передумали драться. Их теперь оставалось трое на трое, а возможность посмеяться над товарищем, вцепившимся, как клещ, в спину быка, была заманчивее драки.