Удалой спросил у стоявшего поодаль в толпе Никиты Кочнева:
— Это кто же такой будет?
— Губернатор, — ответил Никита. — Первый человек на Камчатке.
— Эх, чернильное море, бумажные берега! Мелковат. Не чета нашему…
— А ваш-то? — недоверчиво спросил Никита.
— Ого-го-го!
— Чай, до неба достал?
— Дура! — отрезал матрос.
— Задравши голову, не плюй: себе в глаза угодишь, — обиделся Никита и, видя, что Удалой, смерив его презрительным взглядом, не отвечает, спросил язвительно: — Ваш рядом суетится, что ли? — Никита имел в виду Тироля.
— Наш в госпитале лежит. Скорбут[16]. — Семен подмигнул Кочневу. Подходящей койки найти не могут.
— Длиннее тебя?
Матрос подумал и ответил с достоинством:
— С меня. В благородном сословии это редкость. Наша кость мужицкая, крупная.
Завойко поднял руку узкой ладонью к толпе. Затих говор, и только стоны беспокойных чаек неслись от безмолвного берега.
— Жители Петропавловска! — тихо начал Завойко. — Жители Камчатки, русские люди и иноплеменные друзья наши! Настал час трудного испытания…
Идя сюда, Завойко волновался. Он сам, может быть, впервые до конца понял неотвратимость того, в чем давно старался убедить своих подчиненных: неизбежность военных действий на Тихом океане. Завойко пристально оглядел людей, стоявших поблизости, — матросов, бородатых камчадалов, которых нелегко отличить от русских поморов, рыбаков, охотников, мастеровых. Они живут честной, суровой жизнью. Они знают много лишений, бед, несчастий и тяжесть голодной жизни, но слово "война" далеко и чуждо им…
— Турецкий флот взорван и потоплен при Синопе, — продолжал Завойко. Армия султана разбита на Дунае. Неприятельские пушки, знамена, военные суда, взятые с боя, говорят о подвигах и храбрости русского войска. А ныне торговый бриг привез известие, что Англия и Франция соединились с врагами христиан. Война может разгореться и в этих местах, — Завойко внимательно вглядывался в сосредоточенные лица бородачей. — Я надеюсь, что все вы не будете оставаться праздными зрителями боя! — Он медленно обводил взором шеренги аврорцев, притихшую толпу, настороженные лица чиновников. Встретившись с горящими глазами Зарудного, сказал с особой силой: — Я пребываю в твердой решимости, как бы ни многочислен был враг, сделать для защиты порта и чести русского оружия все, что в силах человеческих возможно… Убежден, что флаг Петропавловского порта во всяком случае будет свидетелем подвигов чести и русской доблести!..
Судья, склонив голову и почти не шевеля губами, шепнул соседу, горному чиновнику:
— Вития…
Чиновник молча кивнул головой, хотя физиономия его выражала величайшее внимание.
Андронников был в подпитии. Он упорно цеплялся за плечо Зарудного и сопровождал речь Завойко ворчанием, в котором обрывки латинских и немецких фраз смешивались с русскими словами. Когда Завойко сделал паузу, Андронников произнес: "Finita"[17], — так громко, что губернатор оглянулся.
Василий Степанович предупредил, что в случае приближения неприятеля к порту женщинам и детям следует немедленно удалиться из города в безопасное место. Каждый должен заблаговременно позаботиться о своем семействе.
— Всякий, — сказал он, — кто желает получить от казны ружье и патроны, должен объявить о том в списке.
Капитан-лейтенант Тироль тяготился всей этой сценой. Лениво, поверх голов, смотрел он на спокойную гладь залива и думал о том, как много лишних хлопот создают себе люди.
Все было ему не по душе: далекий порт, куда он попал против собственной воли, примитивные люнеты, возводимые бог знает зачем, необходимость присутствовать на этом странном сборище, где перемешались военные со штатскими, русские с камчадалами.
А военные с любопытством посматривали на столик и приготовленные листы бумаги. Служивые и без того уже занесены в списки. Штатские медлили. Зачем списки? Какая в них нужда? Не лучше ли повести людей к цейхгаузу и раздать ружья? У охотников — а их тут немало — были свои ружья, надежные, пристрелянные, поэтому и охотники стояли в нерешительности.
Над группой американцев, сосавших свои трубки, вился голубоватый дымок. Громко высморкался Магуд. Где-то в толпе раздался звонкий шлепок по голому телу и послышался детский крик.
Зарудный хотел было подойти к писарю, но что-то удержало его. Он бобыль, и не будет особенной доблести в том, что вызовется первым. Лишний раз только прослывет у злопамятных чиновников выскочкой, оригиналом.
Он отвернулся и увидел судью Василькова. Судья смеялся… Смеялись его глаза, хотя лицо оставалось невозмутимым.
Зарудный шагнул к столу, но увидел, что к писарю приближается старик. В рваных торбасах, в потемневших от времени и жира кожаных брюках и холщовой рубахе навыпуск, худой, беловолосый, он шел легким, пружинистым шагом.
У стола старик откашлялся и сказал злым фальцетом:
— Пиши, язви их, нехристей, в душу! Иван Екимов! Аккуратно пиши!
— Ты на ногах-то устоишь, дед? — спросил писарь.
Старик блеснул глазами из-под седых бровей.
— Прихворнул я мало-мало, люди добрые. Зиму-то на саране да на березовой коре отсидел… Спасибо их благородиям, — он поклонился чиновникам, — и купцам-радетелям спасибо: в постель уложили, а помереть не дали…
Сочувственный смешок покатился по толпе. Губарев метнулся было к старику, угрожающе размахивая кулаком, но Завойко остановил его резким окриком.
Старик посмотрел на полицмейстера серьезно и сумрачно.
— Отдохну я, ушицы поем, — глядь-ка, и не одного супостата положу.
Он протянул узловатые коричневые руки к толпе:
— Вот руки трясутся, а палить стану — не дрогнут. В глаз намечу — в глаз и возьму. Про меня всякий скажет.
Толпа одобрительно загудела. Старик повернулся к разинувшему рот писарю и, не дожидаясь, когда он впишет его имя, начертал крест в пол-листа писчей бумаги.
Зарудный прошел к столу. За ним ринулся растроганный Андронников. Потянулись чиновники, преимущественно молодые, озабоченные тем, чтобы Завойко обратил на них внимание. Семен Удалой подзадоривающе толкнул в бок Никиту Кочнева, и тот стал пробираться сквозь толпу.
Сердце Харитины защемило от предчувствия беды, какого-то непоправимого несчастья. Пришла на память толпа голодных переселенцев, одичавших от болезней и преследований, безмолвие табора, пораженного холерой, черные трупы на тряских подводах.
Харитина смотрела на бурлящую толпу, но в отдельности людей не замечала. Не ответила она на улыбку Никиты Кочнева. Не заметила, как пристально смотрел на нее матрос первой статьи Семен Удалой.
II
Деревянная церквушка свернулась пестрым калачиком в кольце могучих тополей. Темно-красные стены, накрытые невысоким зеленым куполом, увенчанным лазоревой луковицей, не вмещали всех, кто пришел из порта к службе.
Логинов, мрачный священник с внешностью сектанта-изувера, говорил без подъема. Он уныло внушал пастве мысль о необходимости охранять церковное имущество и "в случае возжения оного от огнестрельных орудий стараться гасить при помощи народа, для чего иметь наготове бочки с налитой водой, лестницы и другие принадлежности". Говорил об этом долго, хотя в петропавловской церкви, богатой множеством углов и бревенчатых выступов, не было ни драгоценных манускриптов, ни дорогой ризницы, ни серебряных сосудов.
Пастухов нетерпеливо дожидался конца службы. Он давно заметил Настеньку, — она стояла рядом с Юлией Егоровной Завойко и детьми губернатора. Их тесно окружали офицеры "Авроры", портовое начальство и чиновники. Когда кончилась служба, Пастухова потоком вынесло из церкви, и он стал в сторонке, поджидая Настю.
Уже опустела церковь. Вот и последние прихожане прошли, жмурясь на яркий солнечный свет, а Настеньки все не было. Проскользнув в распахнутые двери, Пастухов снова окунулся в духоту церкви.