Маша винила себя во всем. Тетрадь она показала Максутову без какой-либо задней мысли. Пожалуй, больше всего ей хотелось заставить Максутова поверить в Зарудного, примирить их таким образом и по возможности сдружить. Она и не подозревала, что они так разно думают и чувствуют! Как глупо, как пошло все получилось!
"Виновата! Во всем одна я виновата!" — с горечью думала Маша, чувствуя, что Зарудный не простит ее. Максутов стал ей вдруг совсем безразличен. Казалось, что она знает его уже вечность и ничего не может переделать в этом жестком человеке.
Зарудный избегал встреч с ней. Маша не находила его ни на улицах Петропавловска, ни в порту, где теперь можно было увидеть всех чиновников и где против корпуса "Св. Магдалины" бессменно стоял почтмейстер, словно собиравшийся купить гамбургский клипер для почтовых перевозок.
Не пришел Зарудный и на чтение "Ревизора" в дом Завойко, куда собралась едва ли не вся молодежь.
Маша сидела в темном углу гостиной, по-домашнему поджав ноги. Подле была Настенька; она никого не замечала, устремив восхищенные глаза на освещенный стол, за которым читал комедию лейтенант Гаврилов.
Дверь из гостиной вела в коридор, по коридору то и дело проходили люди в кабинет Завойко и изредка, любопытства ради, заглядывали в гостиную. Маша прислушивалась к движению за стеной, надеясь различить шаги Зарудного. Вот прошел кто-то медлительной, тяжелой походкой, от которой заскрипели половицы… Изыльметьев? Может быть… А может быть, Ленчевский или Вильчковский? Нет, пожалуй, Вильчковский живее, энергичнее… Иных Маша узнавала по голосам и удивилась, когда заметила, что Настя, увлеченная "Ревизором", не услыхала фразы, довольно громко произнесенной в коридоре Пастуховым.
Настя приходила в себя только в перерывах между актами. Ее возвращала к реальной жизни одна и та же злорадная реплика Андронникова, адресованная присутствующим чиновникам:
— Н-н-н-да-а, доложу я вам! Знакомая картинка-с!
Но пока читали пьесу, Настя целиком отдавалась ее движению, помогала Гаврилову мимикой, а больше всего игрой глаз.
Маша плохо вникала в пьесу. Она думала о другом. Как странно устроена жизнь! В десяти шагах отсюда, в кабинете Завойко, толкуют сейчас о пушках, ядрах, о ружьях и запасах пороха, подсчитывают число защитников порта, говорят о жизни и смерти, о крови, которая прольется, оросив окрестные холмы, — а здесь "Ревизор", Настенька, влюбленная в Пастухова, смех, беспечность и вместе с тем серое уныние, гнездящееся где-то в темных углах гостиной! Разные люди, различные интересы, противоречивые чувства… Как согласовать это? Какая сила способна соединить людей? И достижимо ли это?
Маша чувствовала, что фальшивое положение, в котором оказалась она, не может длиться долго. Это недоразумение, противное разуму и взглядам таких людей, как Зарудный. "Алексей поступил бы иначе, — успокаивала себя Маша. — Конечно, иначе. Может быть, он и разругал бы меня жестоко и заставил бы плакать, но через день сам пришел бы ко мне, если он вообще верит мне… Если верит? Алексей верит, Зарудный может и не верить. Он слишком мало знает меня". Маша вся съежилась. Стало очень обидно при мысли, что Зарудный может просто не верить ей и быть при этом правым.
В гостиную вошли Юлия Егоровна и Александр Максутов. Они сели рядом с Машей, разговаривая шепотом.
— Да, Егор умный, развитой юноша, — сказал Максутов, соглашаясь с каким-то доводом Юлии Егоровны. — Пожалуй, он не уступит мальчикам, воспитанным в лучших заведениях. И все же корпус или лицей…
Слышно было, как вздохнула Юлия Егоровна и проговорила:
— Что вы! Дай бог воспитать их порядочными, полезными людьми.
Они помолчали. Юлия Егоровна, вероятно, мысленно пробегает вереницу трудных лет, прожитых в Охотске, Аяне и Петропавловске.
— Трудно, очень трудно, — прошептала она с такой мягкой женственностью, что Маше захотелось подвинуться, протянуть ей руку. — Я ведь все сама: и пошить, и накормить, и научить азам. Все я да старик Кирилл. На его руках росли дети, у него ключи от всех годовых запасов… Кирилл был денщиком Василия Степановича еще прежде, чем я вышла за него замуж.
— И все же десять! — твердит свое Максутов. — Это выше моего разумения, Юлия Егоровна.
— Бедный люд на Руси богат детьми.
— Этак вы своей жизни и не увидите.
— Они — моя жизнь, — не колеблясь ответила она. — Вся моя жизнь, до краев наполненная заботами, тревогой и счастьем.
Взволнованный шепот Юлии Егоровны потонул в шуме и аплодисментах. Чтение комедии закончилось. Началось оживленное обсуждение кандидатов на главные роли. Роль городничего неожиданно для всех вызвался исполнять заглянувший сюда под конец Вильчковский. Гаврилову поручили Осипа, сожалея о том, что старый Кирилл — натуральный Осип — по дряхлости, незнанию гражданского письма и полнейшему презрению к домашнему театру не мог быть использован для этой цели. Гаврилову не скрыть ни молодого голоса, ни живого блеска черных глаз, хотя читал он Осипа отменно. На роли Бобчинского и Добчинского назначили двух чиновников, с успехом игравших эти роли в обычной жизни Петропавловска; одним из них оказался чиновник с хохолком, незадачливый защитник Луи Наполеона. Без труда распределили и другие роли, и только три фигуры пьесы заставили собравшихся задуматься: Хлестаков, жена городничего Анна Андреевна и дочь Марья Антоновна.
Кандидата на роль Хлестакова решительно не находилось. Перебрали многих, и наконец Дмитрий Максутов самоотверженно предложил свои услуги, которые и были приняты охотно, но без особого воодушевления.
В самый разгар оживленного разговора за дверью послышались голоса Зарудного и Пастухова, затем открылась дверь, и мичман позвал Настю. Маша поняла, что между ними все было условлено: она ждала Пастухова. Повременив немного, Маша так же незаметно выскользнула в полумрак коридора.
Сегодня здесь забыли зажечь свечи, и длинное помещение освещалось только двумя симметрично расположенными окнами. Луну закрывали облака, и все же от окон на старые половицы ложились мутновато-серые пятна. В скупом свете слабо заметны очертания двух кресел, контуры печи и высокие подставки для канделябров.
Маша подошла к окну и остановилась, опершись о широкий подоконник. Если бы не разросшийся кустарник и старые тополя, Маша увидела бы в темноте огоньки порта и дальних батарей. Но теперь она различала только колеблющийся огонь на Сигнальной горе, где обычно находился крепостной флаг.
В кабинете становилось шумно. Чэзз просил позволить Магуду уехать из Петропавловска на клипере "Св. Магдалина", и вскоре американец покинул кабинет, удовлетворенно бормоча что-то себе под нос.
Маше пришлось долго стоять, прижавшись к деревянной стене. Двери кабинета стали часто открываться, пропуская выходивших оттуда людей. До слуха долетали обрывки фраз, короткие диалоги. Люди толковали о молчаливости Изыльметьева, хвалили поручика Гезехуса за храбрость, но сомневались в его опытности, жаловались на чье-то тиранство и грубость характера.
— Ядра калить — не печь топить! — запальчиво объяснял кто-то. Допустите неопытного юнца — он вам пороховой погреб на воздух поднимет, костей не соберете…
Прошел полицмейстер Губарев, злобно бормоча себе под нос:
— Черт побери… Этого еще недоставало… Обремизился!..
Наконец в коридор вышел Зарудный. Маша прижалась к стене.
Из кабинета выскользнул мичман Попов. Он догнал Зарудного, обнял его за плечи и сказал звонким, юношеским голосом:
— Как я счастлив, друг мой! Как я безмерно счастлив!
— Еще бы!
— Ты пойми, казенная душа, величие этого слова: батарея! — ликовал Попов. — Ба-та-ре-я!
— Самая дальняя! — поддразнивал его Зарудный.
— Пусть!
— Самая дрянная…
— Неправда! — воскликнул мичман. — Не смей так говорить! Чудо-батарея! Слышишь…
— Мастеровые в порту называют ее "кладбищенской".
— Отлично! Пусть она станет кладбищем для врага!