В девятом «Б» классе нашелся художник, и он принес мне рисунок, на котором был изображен заведующий школой, очень похожий на самого себя и одновременно напоминающий кого-то другого, проникшего в действительность из кошмарного и зловещего сна.
Я сначала необычайно обрадовался этой карикатуре, представляя, как она оживит стенную газету, но уже вечером, дома, когда я разделся и лег спать, меня начало мучить сомнение и возникла жалость к заведующему школой. У него, наверно, была большая семья, которую он должен был кормить и одевать, зарабатывая на существование преподаванием истории, и он был вынужден прятать свою доброту от учеников, чтобы быть строгим, как полагалось каждому, кто оказался бы на его месте.
Я не знал, как поступить с этой карикатурой — наклеить ли ее на лист ватманской бумаги рядом с заметкой о старых гимназических нравах, или вернуть художнику, за что, конечно, меня будет пробирать и высмеивать Яша Ш., когда снова придет в нашу школу.
Но тут случилось нечто такое, что заставило меня забыть стенную газету, портрет Афанасия Фета, вынесенный, из класса на чердак и поставленный среди всякой рухляди, и даже самого Яшу Ш.
Я увидел ее на лестнице. Действительность не спешила назвать ее имя, фамилию и класс, в котором она училась, момент послал ее моим чувствам вот именно сейчас, когда уже прозвенел звонок и наступил конец большой перемены.
Я посмотрел на нее, и окно над лестницей превратилось в эрмитажную раму, став фоном для ее лица и фигуры, волшебно созданным случаем.
Затем она исчезла, но не из моего сознания, продолжавшего держать ее непрочный образ. Случилось чудо, подобное тому, которое уже было в моем раннем детстве, когда я оказался на камне среди вдруг оглохшей и ставшей бесшумной, но продолжавшей бешено нестись реке и вдруг увидел, как на берегу, среди кустов багульника, появился дикий олень и вмиг, метнув, как молнию, свое тело, скрылся.
У меня закружилась голова, и, чтобы не упасть, я схватился за перила лестницы.
На урок я не пошел, а остался стоять возле лестницы и ждать. Чего? Повторения чуда? Но чудеса не любят повторяться. Ведь и тогда метнувший свое тело олень больше никогда не повторился и не повторил мгновения, страстность и странность которого, как озноб и дрожь, я ощутил, стоя на камне.
Все моментально превращалось в сновидение, как только она появлялась, почему-то всякий раз у окна, спешившего одеть ее в раму и закутать в даль.
Я вел себя как во сне, теряя вместе с волей и характером и ощущение живой и обыденной реальности и превращаясь в кого-то другого, вместе с тем оставаясь и самим собой.
О ней я уже кое-что знал: имя и класс, в котором она заняла место у самого окна, под окном уже стоял тополь, переведшийся вместе с ней из другой школы.
Имя у нее было как у античной богини или древнегреческой жрицы. Ее звали Поликсена.
Ее класс сразу стал таинственным, как строчка из стихотворения Александра Блока.
Там, где она появлялась, сразу же возникало окно, словно она носила его с собой, как и небо с облаками, медленно плывущими над ее головой. И случай, даря ее моим чувствам, сразу же ее отбирал, оставив окно и небо с уже никому не нужными облаками.
Благодаря появлению Поликсены у меня возникли новые отношения со всем окружающим. Все и все почему-то отдалилось: школьники, учителя и даже стены вместе со стенной газетой, где был помещен мой фельетон, высмеивающий старые обычаи и привычки; в том числе скверную привычку сентиментальничать и грустить.
Со мной случилось то, что описывали классики. Как это скрыть от всех, и в первую очередь от Яши Ш., когда он придет проводить очередной инструктаж и наблюдать за тем, как мы боремся со старым бытом?
С вещами, людьми и явлениями что-то произошло. Все вдруг сместилось и уже было не в фокусе, и все оттого, что время от времени появлялась Поликсена и сразу за ней возникало окно с далью, которая сопровождала ее везде, и не только наяву, но и в моих снах.
Почему-то она всегда была не в фокусе, ломая геометрию пространства, меняя течение времени и останавливая миг, как остановил его когда-то метнувшийся в кустах олень, заставивший заодно оглохнуть и онеметь бешено несущуюся по камням горную реку. Поликсена была то неизмеримо больше себя, то намного меньше и обладала волшебной властью над обыденностью, которая тут же, как только она появлялась, начинала спешить, как спешит кинофильм, делая более пластичными явления, события и вещи.
При ней все немело, превращался в немого и я сам, не в силах произнести хотя бы одно слово. И вдруг появлялось ощущение необычайной свежести, словно тут же рядом расположился Байкал со своей бездонной глубиной и вечным молчанием.
Потом она исчезала, и тогда ко мне начинали возвращаться слова, которые я не сумел или позабыл ей сказать, и в мир снова возвращалась обыденность, чем-то похожая на ту чердачную рухлядь, среди которой мы поставили испуганный портрет Фета, когда сняли его со стены класса. Слова возвращались ко мне и упрекали меня за то, что я их не сказал, как будто, сказанные мною, они могли бы что-нибудь изменить.
Посреди ночи или рано-рано утром на рассвете, когда протяжно гудела высокая кирпичная заводская труба, я старался разобраться во всем, что случилось. Смутная догадка, что Поликсена была в каком-то странном родстве с тем, что принято называть далью, начала беспокоить меня. И все как будто на минуту объяснилось, когда в один из воскресных дней я пришел в Эрмитаж и, остановившись возле картин итальянского Возрождения, почувствовал со всей неожиданностью и остротой присутствие дали, дразнившей мои чувства возможностью и одновременно совершенной несбыточностью.
8
Я заболел детской болезнью скарлатиной и был отвезен в Боткинские бараки.
Лежа на узкой койке, я представлял себе, как усмехается Яша Ш., узнав, по какой жалкой причине я исчез с его горизонта.
Незадолго до моей болезни Яша остановил меня возле стенной газеты и, нацелившись прищуренным глазом, спросил:
— Ну что? Все устраиваешь личные дела?
— Какие личные дела? Что ты имеешь в виду?
— Занимаешься тем, чем занимались разные Онегины и Печорины? И услаждаешь свой слух чтением «Незнакомки» Блока?
Я действительно купил у букиниста на Среднем проспекте томик Александра Блока и дома читал вслух «Незнакомку», но откуда об этом мог знать Яша Ш.?
По-видимому, Яше было известно все, в том числе мои отношения с действительностью, которая не могла попасть в фокус и играла с моими чувствами в загадочную, как стихи Блока, игру.
Проницательность Яши Ш. поразила меня. Но в ту ночь, когда меня увезли в скарлатинный барак и положили рядом с плачущими младенцами, я догадался, что жизнь, войдя в сделку с Яшей, мстила мне за жалость к учителям и неспособность выпускать боевую и веселую стенгазету.
В ту напряженную и растянувшуюся минуту, когда два здоровенных санитара вынесли меня на носилках из дома, я, преодолевая озноб и жар, подозвал тетю и попросил ее никому не говорить, какая болезнь поразила меня, по-видимому желая уличить в том, что я еще не вполне расстался с детством.
И вот я лежал среди маленьких детей, сам превращенный детской болезнью в ребенка, радующегося теплому молоку и французской булке, выданной на завтрак.
Сначала была высокая температура, озноб и жар, и койка вместе с бредом то уносила меня на середину почему-то оказавшейся здесь, в бараке, Ины, то снова возвращала к хныкающим детям, к низенькой толстоногой сиделке и молодой пучеглазой врачихе, почему-то недовольной мною и не пожелавшей скрывать от меня свое нерасположение.
А потом начались барачные будни с нормальной температурой и ожиданием, что скарлатинный барак и плачущие дети займут свое место в прошлом, аккуратно запакованном в моей памяти.
Но настоящее не спешило стать прошлым, и я просыпался все на той же койке. Утренний осмотр. Завтрак. Обед. Ужин. Плач и смех детей.