И обмен опять откладывался. И я снова и снова был вынужден встречаться со щеголеватым мужем Ирины, уже что-то, видно, узнавшим обо мне. И, завидя меня, словно это происходило на сцене Большого драматического театра (кстати, расположившегося напротив нашего дома) и в присутствии зрителей, сидевших и в партере и в ложах, он восхитительно и ужасно преображался, каждый раз давая мне понять, что судьба поступила правильно, когда оставила меня в дураках.

«Белогвардеец», — шептал я, боясь довериться тишине и теряя контакт с логикой. Но логика брала свое и тут же заверяла меня, что он был белогвардейцем только на сцене, на экране и в моих снах, а в менее эффектной, но достоверной действительности он был знаменитым актером, любимцем всех ленинградских студенток и школьниц-старшеклассниц, поджидавших его у подъезда, чтобы сунуть ему букет свежих цветов или записку.

Как-то, идя за дровами, я видел, как дворник выметал своей равнодушной метлой эти букетики и записки.

Но, несмотря на записки и букеты, он, по-видимому, был верен Ирине и нередко появлялся передо мной, нежно ведя ее под руку.

И каждый раз сознание, что случай (из скромности не назовем его судьбой) совершает нечто враждебное логике и здравому смыслу, погружало меня в пропасть сомнения.

Он был артист? Да. Он был красавец и щеголь? Несомненно. Он был всеобщим любимцем? Да. Но Ирина была во много раз больше и его и себя. Она была не человеком, а явлением. Как же он мог позволить себе жить с ней, спать на одной постели, отравлять ее сознание своим самодовольством актера?

Я ждал, что кто-то ответит на мои вопросы. Но Фонтанка молчала, не замечая меня, а только их, подставляя себя им как фон, как необходимые декорации.

И когда я попадался им навстречу, мне сразу хотелось переселиться в другую квартиру, на другую улицу, в другой город, скрыться от них куда угодно, поселиться на другой планете.

В другие века и эпохи было невозможно это, чтобы твой соперник двоился и дразнил твое самолюбие, то находясь в реальной жизни, то переселяясь на экран, пытающийся стать еще более реальным, чем обычная жизнь.

Я не знаю, существует ли философия актерской игры, способная разгадать этот удивительный феномен. Мы не знаем, легко ли дается актеру переход из обыденной реальности в тот мир, где он надевает на себя маску или примеривает к своей душе чужую, занятую на час жизнь.

Муж Ирины, имя и фамилию которого я не обозначил даже инициалами, значительную часть своего времени проводил, превращаясь сначала в белогвардейских подпоручиков и поручиков, потом в штабс-капитанов, а затем примерил и генеральские эполеты, и они к нему подошли.

Я видел его и там и тут: и в той нарядной реальности театра, для встречи с которой мы наряжаемся сами, как на праздник, и в другой, где, не заботясь о своей внешности, спешим по улицам, тоже торопящимся в свои будни. Но каждый раз, когда я его встречал, я чувствовал, что он и в будни играет, но уже не поручика и не штабс-капитана, а самого себя.

Мне очень хотелось, чтобы он не был самим собой, чтобы здесь он был только тенью, а обретал себя только на сцене или на экране, где не было с ним Ирины.

Но случай был против меня, недаром он поселил ее и его всего на один этаж выше, превратив их пол в наш потолок.

Они ходили надо мной. До меня иногда долетал их смех, голоса и звуки фортепьяно, на котором играла Ирина, вызывая дух Шопена или Чайковского, дух, через потолок казавшийся мне еще более романтичным и музыкальным, чем он был на самом деле.

И все же тот мир на верхнем этаже мнился мне загадочным, куда более загадочным, чем все другие квартиры и этажи. Жизнь, начавшая эту довольно тривиальную интригу еще в университетском коридоре, продолжила ее на много лет, словно подчиняясь законам ремесленной беллетристики, то есть законам случая, который безжалостно эксплуатирует не слишком богатый воображением, но зато набивший руку автор.

Но, увы, все это происходило не в книге, а в реальной действительности, по-видимому довольной всей этой ситуацией, которую мог бы изменить только квартирный обмен, все отодвигавшийся и отодвигавшийся в силу разных обстоятельств, в том числе из-за скрытого и не вполне осознанного моего желания испить чашу испытаний до конца.

Я испытывал нечто сходное с тем, что испытывал бы зритель, вопреки законам логики ставший одновременно и действующим лицом.

Жизнь осуществила этот парадокс, сделав меня соседом Ирины и ее мужа, который в силу своего характера и профессии пребывал почти одновременно в разных измерениях, колебля их и снимая перегородку между искусством и бытием, бытием и сновидением. Благодаря, сознаюсь, редкой ситуации мир как бы стал более пластичным. Эту пластичность и эфемерность я со всей силой ощущал, когда видел его ноги, бегущие по лестнице, а затем всю его фигуру и лицо с играющей на нем усмешкой, раскадрованной как бы в соавторстве с кинорежиссером и его талантливым помощником — жизнью.

Жизнь, уподобясь Эйзенштейну, Довженко и Дрейеру, сталкивала меня с этими великолепными кадрами, иногда не гнушаясь и натурализмом с ее бытовщинкой, — например, когда вдруг протек потолок из-за того, что Ирина и ее муж забыли завернуть кран в ванной, перед тем как уйти в театр.

Они устроили целый потоп, вызвали противоестественный домашний дождь, лившийся не только на нас, но и на наши вещи, картины и книги.

С моей женой, очень выдержанной и обычно спокойной женщиной, началась истерика. Я тоже был в ярости и в отчаянии.

Но тут раздался звонок в парадную дверь и появился сам виновник происшествия, вместе с кадрами, в которые он был вписан, с кадрами, тут же заигравшими, засверкавшими почти так же магически, как фильмы Чаплина или Феллини.

Вместе с ним невидимым вошел к нам в квартиру талантливый режиссер и начал творить на наших глазах действо куда более сильное, чем обычное волшебство.

Артист принес с собой улыбку, собравшую, как пчела нектар, обаяние всех своих предков, начиная с верхнего палеолита, и всех еще не родившихся потомков, — обаяние, которое сразу же вывело мою жену из ее негодующего припадка и привело сначала в равновесие, а потом почти в восторг.

Даже дождь, лившийся на наши вещи с потолка, преобразился и из настоящего, реального дождя превратился в его безобидное подобие, как в эпизодах, деформированных улыбкой Чаплина и колдовством его мастерства. Из унылых жильцов, пострадавших от домашнего наводнения, он в один миг превратил нас в улыбающихся зрителей, смотревших на свое собственное несчастье так, словно оно уже перешло из действительности на экран.

Что такое обаятельность? Лишенные чувства юмора ученые уверяют нас, что обаятельность числит в своих предках звериную адаптацию (приспособление), что это игра не столько ума, сколько наследственных инстинктов, замурованных природой в гены.

Наш сосед, этот знаменитый артист, уже сидел рядом с моей женой в комнате, где моросил с потолка дождь и где стены сразу обветшали, как после наводнения, и пытался заворожить это почти стихийное бедствие, превратить его в свою противоположность. Улыбкой, одной из самых тонких и лучезарных улыбок, которые когда-либо воспроизводил экран или сцена, он старался компенсировать расходы и жизненные неудобства, неизбежно вызванные предстоящим ремонтом.

Улыбка имела какую-то подспудную власть не только над нашими душами, но даже над нашими вещами, вдруг словно обретшими свое обычное обличье, будто дождь перестал и на ясном потолке, совсем по театральным законам превратившемся в небо, уже светила луна. Луна действительно заглянула к нам в комнату, явно войдя в тайное соглашение с тем, кто, уйдя в театр, не завернул кран в ванной, а теперь делал вид, что в этом была виновата администрация дома, не соизволившая заблаговременно позаботиться о водопроводных трубах, которые давно надо было заменить.

В далеком прошлом существовали маги, волшебники, колдуны, шаманы, в чью должность или обязанность входило снимать перегородки между жизнью и чудом, между реальностью и сверхреальным. Позже этим стали заниматься фокусники в цирке или на эстраде. Волшебство и шаманство превратились в ремесло, утратив значительную часть своей таинственности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: