– Над чем? – встрепенулся отвлекшийся было Квичала.
– Я редко думал о прошлом, – признался Матис, прикрыв глаза. – К чему? Ведь в минувшем все так просто. Человек привыкает к прошлому. Все в нем представляется ему знакомым. А вот теперь я не могу припомнить, на что я тогда решался; не помню, куда я хотел возвратиться и что так угнетало меня здесь; не помню даже, когда это происходило. Никакого проблеска в памяти… А вас кинувшее не поражает, не приводит порой… в смятение?
– Нет, – чистосердечно признался Квичала.
Больной нетерпеливо передернул плечами и умолк.
– Не знаю, когда и для чего я это нацарапал, – начал он снова, – но мне припомнилось множество случаев, когда это слово могло показаться мне спасительным. В голову приходят все новые и новые моменты, когда я мог это написать. Или, более того, исполнить.
– То есть как исполнить?
– Не знаю. Меня уже давно занимает мысль, каким образом это можно было исполнить. «Назад», да, «назад», но к какому пределу? Пока лежишь, чего только не всплывает в памяти… Что же в прошлом было такого, к чему все-таки стоило возвратиться? Там было немало прекрасного. Мне многого жаль. И прежде всего – ушедшей любви. Изредка мелькнет давняя излюбленная идея. Но много, невероятно много я накрепко позабыл, и об этом думаю сейчас непрестанно. Прошлое так поразительно живо! Оно – неисчерпаемо.
Квичала вздохнул; духота становилась нестерпимой. Эх, улица за окном! Свет, простор! Быстрота, движение!
– Прошлое вовсе не так понятно, как мне представлялось, – обронил Матис словно про себя. – Оно совсем неоднолико. В минувшем творились такие невообразимые, немыслимые дела. Мне иногда кажется, будто я стою на краю почти неведомого мира; кое-что для себя я открыл, а остальное уходит куда-то в бесконечность, в такие дали, о которых я и не подозревал, не имел представления… И надо считать великим милосердием то заблуждение, будто наше прошлое нам известно; известно лишь немногое, а все остальное… Большую часть прошлого нам следовало бы пережить заново.
Квичала вслушался: на улице звенит трамвай, все громче шум шагов, гулко рассыпается грохот дребезжащей повозки; пронзительно-звонко кричит ребенок, а здесь от звуков, проникших сквозь стекло, остаются лишь бледные тени; они лишены всего осязаемого и реального; отсечены от шума, который бьется о стекло снаружи, и сливаются с тишиной.
– У нас здесь так тихо, – проговорил больной, – и время тянется бесконечно. Я думаю о прошлом, многое из него не должно было бы исчезнуть бесследно. О чем ни подумаю – ничто не заслуживает забвения. Только теперь стоило бы пережить все это заново, сознательно продлевая минуты… даже тягчайшие. Я словно выпустил их из рук, не понимая еще, что они такое; и самые драгоценные из них…
– Ты слишком одинок, – заметил Квичала.
– Да. Через две недели я снова встану на ноги и, наверное, опять забуду, что некогда написал «назад». Но теперь это слово будто высечено на скале. «Назад». Прошлое – лишь намек, эскиз; все осталось незавершенным, только обозначенным – как начало и предвестие грядущего… «Назад!» Наверное, каждый из нас в свое время ощутит потребность в этом и захочет вернуться – словно домой – «назад»! Нет, нет – не «назад», не к самым началам, к самым первым шагам; но «назад» к концу, к «довысказыванию», «довершению» самого себя, «назад» – к последним шагам… Немыслимое возвращение, но не к тому, что уже бесплодно. Нет, «назад» – ни в коем случае.
Квичала поднялся.
– Значит, недели через две встретимся, – улыбнулся Матис. – Извините, я так давно молчу, не с кем словом перемолвиться. Кланяйтесь всем от меня.
Рука у него была горячая и сухая. Ох, поскорее бы на улицу! Животворная прохлада, улица, люди, люди! И «вперед» – от всего, что здесь есть!
История без слов
Ночью леса таинственны, словно бездонный омут, и ты в молчании любуешься звездой, поднявшейся над Мелатином, думая о зверушках, что сладко спят в глуши леса, о глубоком сне, объявшем вселенную, и о том, что неизменно бодрствует в твоей душе.
Нескончаемы, бесконечны пасмурные дни; сколько раз ты бродил по лесу в такое время, – о, неисчислимые шаги и неодолимые воспоминания! – и никогда тебе не удавалось пройти всех дорог и припомнить все былое: так обширны и таинственны леса над Мелатином.
Но сегодня – знойный августовский полдень: жаркие просеки меж кронами дерев и глушь, рассеченная серпом света; день такой ясный и яркий, словно вы поредели и расступились перед солнцем, темные, глубокие леса. Зной иссушил мои воспоминания, и я погрузился в дрему – не знаю отчего: от истомы ли, а может – от усталости, убаюканный белыми зонтиками, что раскачиваются над моей головой…
В один из таких дней Ежек шел по лесу, довольный, что голова пуста и нет надобности ни о чем думать. Вольно веет теплом от стволов. Упала шишка – позабыла, наверное, что надо держаться, – ведь вокруг так безветренно; верхушки дерев дрогнули, и отовсюду полился свет. О, какой славный, дивный день! Какое серебристое сверкание излучают трепетные колоски метлицы!
Радость или что-то похожее на тихую печаль разлилось в душе Ежека, и он, умиротворенный, вслушивался в томное бормотание леса.
Ослепленный солнцем, стоял он на краю пасеки, где неслышно, чуть дрожа, струился знойный воздух. Но что это? Перед ним человек. Лежит, уткнувшись носом в землю, и не двигается. Мухи ползают по его вытянутой руке, а он и не пытается спугнуть их. Неужто мертв?
В благоговейном ужасе наклонился Ежек над напряженно вытянутой рукой, в которой была зажата старая широкополая шляпа. Мухи даже не подумали улететь. На потертой подкладке еще можно было разобрать несколько букв… эрто, ел… сол.
«Пуэрто-дель-Соль», – догадался Ежек и, пораженный, заглянул в лицо мертвому. Но человек вдруг открыл глаза и проговорил:
– Нет ли у вас закурить?
– Пожалуйста, – поспешно откликнулся Ежек и вздохнул с немалым облегчением. Человек взял сигарету, старательно размял ее и, перевалившись на другой бок, закурил.
– Благодарю, – проговорил он и умолк.
Человек был немолод, с сединой в волосах, с расплывшимися чертами широкого лица; по-видимому, он сильно исхудал, одежда собиралась на нем странными, неживыми складками. Вытянувшись во весь рост, он лежал на боку и курил, уставясь взглядом в землю.
«Пуэрто-дель-Соль, – размышлял Ежек. – Ворота солнца. Что же он делал в Испании? На путешественника не похож… Видно, нездоров, глаза, словно у великомученика. Пуэрто-дель-Соль в Мадриде».
– Вы были в Мадриде? – неожиданно вырвалось у Ежека.
Незнакомец согласно засопел, но не ответил.
«Мог бы сказать, кто он и откуда, – подумал Ежек, – слово за слово, разговорились бы… Впрочем, он мог бы и подтвердить – да, мол, был в Мадриде, но это не самый далекий город, где я побывал; есть места куда красивее, жизнь там – совсем непохожа на нашу. Бог знает, чего можно выдумать. Ага, он о чем-то вспомнил».
Незнакомец едва заметно шевельнул рукой и в задумчивости уставился куда-то.
«Может, он догадается. Вижу, мол, вы смотрите на меня с интересом; вы решили, что я мертвый, и с жалостью склонились надо мной; за это я расскажу вам историю своей жизни. Не прерывайте меня, если что-нибудь покажется несвязным или легковесным. Отгадайте по моему лицу – легко ли, просто ли мне жилось. Вот так мог бы он начать…»
Но человек все молчал и не спеша затягивался, обратив светлый, невидящий взгляд в пространство.
«Наверняка он о чем-нибудь расскажет, – думалось Ежеку, – просто трудно подыскать слова для описания собственной жизни. Ладно, подожду».
Он лег на спину. Солнце ударило ему в лицо и проникло под опущенные веки; красные и черные круги заплясали перед глазами. Тепло набегало плавными, огненными волнами, и Ежеку было легко, словно его качало на черных и красных кругах, уносило приливом плавных волн, движением вечным и неизменным. Куда увлекает нас это сильное, захватывающее движение? Ах, не все ли равно? Ведь это лишь незримые движения жизни, лишь жизнь может двигаться, неизменно оставаясь самой собой.